46. Ты научил меня, Отче Благий: «Всё чисто чистым, но худо человеку, который ест, вводя в соблазн; всякое творение Божие хорошо, и ничто не предосудительно, если принимается с благодарением; пища не приближает нас к Богу; и никто да не осуждает нас за пищу, или за питье, а кто ест, не презирай того, кто не ест, а кто не ест, не осуждай того, кто ест»[682]. Я усвоил это и благодарю Тебя и восхваляю Тебя, Боже мой, Учитель мой, стучащийся в уши мои, озаряющий сердце мое! Избавь меня от всякого искушения. Я боюсь не кушанья нечистого, но нечистой страсти. Я знаю, что Ною было позволено есть всякое мясо, употреблявшееся в пищу, что Илия восстановил свои силы мясом, что Иоанна, дивного постника, не осквернило употребление животной пищи, т. е. саранчи. И я знаю, что Исава прельстила чечевица, что Давид сам себя укорял за желание напиться, что Царь наш был искушаем не мясом, а хлебом. И народ в пустыне заслужил упрека не потому, что захотел мясной пищи, а потому, что, мечтая об еде, возроптал на Господа[683].
47. Пребывая в этих искушениях, я ежедневно борюсь с чревоугодием. Тут нельзя поступить так, как я смог поступить с плотскими связями: обрезать раз навсегда и не возвращаться. Горло надо обуздывать, в меру натягивая и отпуская вожжи. И найдется ли, Господи, тот, кого не увлечет за пределы необходимого? Кто бы он ни был, он велик и да прославляет он Имя Твое. Я не таков; я человек и грешник. Но и я прославляю Имя Твое, и Тот, «Кто победил мир», «да ходатайствует за грехи мои», числя меня среди немощных членов Тела Своего, ибо и «несовершенное видели очи Твои и в книге Твоей будут записаны все»[684].
XXXII
48. Чары запахов меня не беспокоят. Их нет, – я их не ищу; они есть, – не отгоняю; согласен навсегда обходиться без них. Так мне кажется, но может быть, я и ошибаюсь. Вот они эти горестные потемки, в которых скрыты от меня возможности, живущие во мне; душа моя, спрашивая себя о своих силах, знает, что не стоит себе доверять: то, что в ней есть, обычно скрыто и обнаруживается только опытом. В этой жизни, которая называется «сплошным искушением», никто не может быть спокоен за себя: если он мог стать из плохого хорошим, это еще не значит, что он не станет из хорошего плохим. Только надеяться, только полагаться на твердо обещанное Твое милосердие!
XXXIII
49. Услады слуха крепче меня опутали и поработили, но Ты развязал меня и освободил. Теперь – признаюсь – на песнях, одушевленных изречениями Твоими, исполненных голосом сладостным и обработанным, я несколько отдыхаю, не застывая, однако, на месте: могу встать, когда захочу. Песни эти требуют, однако, для себя и для мыслей, их животворящих, некоторого достойного места в моем сердце, и вряд ли я предоставляю им соответственное. Иногда, мне кажется, я уделяю им больше почета, чем следует: я чувствую, что сами святые слова зажигают наши души благочестием более жарким, если они хорошо спеты; плохое пение такого действия не оказывает. Каждому из наших душевных движений присущи и только ему одному свойственны определенные модуляции в голосе говорящего и поющего, и они, в силу какого-то тайного сродства, эти чувства вызывают. И плотское мое удовольствие, которому нельзя позволить расслаблять душу, меня часто обманывает[685]: чувство, сопровождая разум, не идет смирно сзади, хотя только благодаря разуму заслужило и это место, но пытается забежать вперед и стать руководителем. Так незаметно грешу я и замечаю это только потом.
50. Иногда, однако, не в меру остерегаясь этого обмана, я совершаю ошибку, впадая в чрезмерную строгость: иногда мне сильно хочется, чтобы и в моих ушах и в ушах верующих не звучало тех сладостных напевов, на которые положены псалмы Давида. Мне кажется, правильнее поступал Александрийский епископ Афанасий, который, – помню, мне рассказывали, – заставлял произносить псалмы с такими незначительными модуляциями, что это была скорее декламация, чем пение. И, однако, я вспоминаю слезы, которые проливал под звуки церковного пения, когда только что обрел веру мою; и хотя теперь меня трогает не пение, а то, о чем поется, но вот – это поется чистыми голосами, в напевах вполне подходящих, и я вновь признаю великую пользу этого установившегося обычая. Так и колеблюсь я, – и наслаждение опасно, и спасительное влияние пения доказано опытом. Склоняясь к тому, чтобы не произносить бесповоротного суждения, я все-таки скорее одобряю обычай петь в церкви: пусть душа слабая, упиваясь звуками, воспрянет, исполнясь благочестия. Когда же со мной случается, что меня больше трогает пение, чем то, о чем поется, я каюсь в прегрешении; я заслужил наказания и тогда предпочел бы вовсе не слышать пения. Вот каков я! Плачьте со мной и плачьте обо мне вы, которые трудитесь над чем-то добрым в сердце своем, откуда исходят поступки. Тех, которые не трудятся, всё это не тронет. Ты же, «Господи Боже мой, услышь, оглянись, взгляни, сжалься, исцели меня»[686]. В очах Твоих стал я для себя задачей, и в этом недуг мой[687].
XXXIV