2. Я решил пред очами Твоими не порывать резко со своей службой, а тихонько отойти от этой работы языком на торгу болтовней: пусть юноши, помышляющие не о законе Твоем, не о мире Твоем, но о лжи, безумии и схватках на форуме, покупают оружие своему неистовству не у меня. До виноградных каникул[528] оставалось, кстати, совсем мало дней; я решил перетерпеть эти дни и уйти, как обычно, в отпуск, но не возвращаться больше продажным рабом: я был Тобой выкуплен.
Решение наше было открыто Тебе, людям же открыто только своим. И мы условились нигде о нем не проговариваться, хотя нам, поднимающимся из «долины слез» и воспевающим «песнь восхождения», дал Ты «острые стрелы и угли, обжигающие лукавый язык»[529], который заботливо противоречит доброму и из любви к тебе пожирает тебя, словно привычную пищу.
3. Ты уязвил сердце наше любовью Твоею, и в нем хранили мы слова Твои, пронизавшие утробу нашу. Мы собрали образы рабов Твоих – Ты осветил их темных, оживил мертвых – и погрузились в размышление над ними. Их пример жег нас, уничтожал окаменелое бесчувствие, мешал скатиться в бездну, воспламенял так, что всякое веяние противоречий от «языка лукавого» только разжигало наше желание, но не могло угасить его. А так как Имя Твое святится по всей земле, то нашлись бы и люди, восхвалявшие наши намерения и обеты. Мне же казалось хвастовством не подождать столь близких каникул, но уйти с публичного поста, бывшего на виду у всех, будто мне хочется, предупредив наступающий праздник, обратить на себя общее внимание[530]. Все и заговорили бы, что я стремлюсь возвеличить себя. А зачем мне, чтобы люди судили и рядили о душе моей и «хулили доброе наше»?[531]
4. А тут еще в это самое лето от чрезмерной работы в школе легкие мои начали сдавать: дыхание стало затруднено; боли в груди свидетельствовали о ее недуге; голос стал глухим и прерывистым[532]. Сначала это меня очень встревожило: приходилось по необходимости сложить бремя учительства или, во всяком случае, прервать работу пока, может быть, вылечусь и выздоровею. Когда же овладело мной и укрепилось во всей полноте желание «освободиться и видеть, ибо Ты – Господь», – Ты знаешь, Боже мой, я даже обрадовался, что у меня есть справедливое извинение, которое должно смягчить обиду людей, не желавших из-за своих милых детей помиловать меня. Полный такой радости, я перетерпел этот промежуток времени до конца – было это, кажется, дней двадцать – претерпевались они с натугой: во мне уже не было того запала, с которым я обычно вел эти трудные занятия, и не приди на его смену терпение, они согнули бы меня под своим бременем.
Кто-нибудь из рабов Твоих, моих братьев, скажет, что я согрешил, позволив себе хоть один час остаться на кафедре лжи в то время, как сердце мое полно было желанием служить Тебе. Не буду спорить. Но Ты, Всемилостивый Господи, разве не простил мне этот грех и не отпустил его вместе с другими, страшными и смертными, омыв меня святой водой!
III
5. Верекунд изводился и тосковал, глядя на наше счастье: он видел, что узы, крепко его связавшие, заставят его покинуть наше общество. Не будучи сам христианином, он женился на христианке, и она-то и оказалась самыми тесными колодками, мешавшими ему пойти по пути, на который вступили мы. А стать христианином он хотел только при том условии, которое было невыполнимо[533]. Он ласково предложил нам побыть в его имении, пока захотим. Ты воздашь ему, Господи, в час воздаяния праведным; их часть Ты уже воздал ему. Хоть и в отсутствие наше (мы были уже в Риме), он во время тяжелой болезни стал христианином и переселился из этой жизни. Ты пожалел не только его, но и нас: мы не будем мучиться невыносимой болью, думая, что этот исключительной доброты к нам друг наш исключен из стада Твоего. Благодарим Тебя, Боже наш! Мы Твои: вразумления и утешения Твои говорят об этом. Верный Своим обещаниям дал Ты Верекунду за его именьице в Кассициаке, где мы отдохнули в Тебе от мирских треволнений, красоту Твоего вечно зеленеющего рая, ибо отпустил ему земные грехи его «на горе молочной, на горе Твоей, горе изобилия»[534].