Удивительно, с какой роковой неизбежностью решительно все, что я говорил и делал, вызывало неудовольствие герцогини, меж тем как у меня не было другого желания, как сохранить ее расположение. Несчастья, которые обрушились на герцога одно за другим, еще сильней привязывали меня к нему, а следовательно, и к герцогине, так как оба они всегда казались мне настолько тесно связанными, что чувства, направленные на одного из них, неизбежно распространялись и на другого. Маршал старел. Постоянное присутствие при дворе, беспокойства, с этим связанные, непрерывные охоты, а в особенности утомительные очередные дежурства – все это требовало юношеских сил, а уже не было ничего, что могло бы поддержать его силы на этом поприще. Раз его титулам суждено было разойтись по чужим рукам, а имя его должно было угаснуть вместе с ним, какой интерес был ему продолжать хлопотливую жизнь, главной целью которой было обеспечить своим детям благоволенье монарха. Однажды, когда мы были втроем, без посторонних и он жаловался на утомленье от службы при дворе, как человек, утративший бодрость после жестоких утрат, я осмелился заговорить с ним об отставке и подал ему такой же совет, какой Киней подал Пирру{411}. Он вздохнул и не дал решительного ответа. Но лишь только мы остались вдвоем с герцогиней, она принялась сильно выговаривать мне за этот совет, видимо, ее встревоживший. Она привела один довод, который я счел правильным, и потому решил больше не касаться этого вопроса: от долгой привычки придворная жизнь стала для герцога настоящей потребностью, а в то время была для него даже средством рассеяться, и отставка, которую я советовал ему, оказалась бы для него не столько отдыхом, сколько изгнанием; причем праздность, скука, печаль окончательно и очень скоро извели бы его. Хотя герцогиня должна была бы видеть, что убедила меня и вполне могла рассчитывать на мою верность данному ей обещанию, которого я не нарушил ни разу, она явно не была спокойна на этот счет, и я вспоминаю, что с тех пор мои беседы с маршалом наедине стали реже и почти всегда их прерывали.
Итак, моя неловкость и незадачливость дружно вредили мне во мнении герцогини, а люди, которых она чаще всего видела и больше всего любила, не выручали меня из беды. Особенно не хотел это делать аббат де Буффле, самый блестящий молодой человек, какого только можно себе представить; он, кажется, никогда не был ко мне особенно расположен. Из всего общества, окружавшего супругу маршала, он единственный не оказывал мне ни малейшего внимания, а теперь мне даже казалось, что с каждым его приездом в Монморанси я что-нибудь терял в ее отношении ко мне. Правда, даже помимо его желания, для этого было достаточно одного его присутствия: до такой степени грация и острота его шуток подчеркивали неуклюжесть моих тяжеловесных spropositi[62]. В первые два года он почти не приезжал в Монморанси, и благодаря снисходительности супруги маршала я там держался; но как только он стал появляться чаще, я был бесповоротно уничтожен. Я захотел было укрыться под его крылом, устроив так, чтобы он отнесся ко мне дружелюбно; но я искал его приязни с обычной своей угрюмостью, которая не могла ему нравиться, да и принялся за это дело так неловко, что окончательно погубил себя в глазах супруги маршала, нисколько не улучшив отношения ко мне аббата. При его уме все дороги были ему открыты; но неспособность к труду и жажда развлечений позволили ему достигнуть во всем только полуталантов. Зато у него их много, а в большом свете только это и надо, чтобы блистать. Он очень мило сочиняет стишки, очень мило пишет записочки, бренчит на цитре и с грехом пополам мажет пастелью. Он вздумал писать портрет герцогини Люксембургской: портрет вышел ужасный. Она утверждала, что сходства нет никакого, и это была правда. Злодей аббат спросил мое мнение, и я, как дурак и лжец, сказал, что портрет похож. Я хотел польстить аббату, но зато не польстил герцогине, и она это запомнила; а аббат, добившись своего, насмеялся надо мной. Такой исход моего запоздалого первого опыта научил меня воздерживаться от угодничества и глупой лести.
Мой талант в том, чтобы с достаточной энергией и смелостью говорить людям полезные, но суровые истины; этого мне и надо было держаться. Я не создан не только для лести, но и для славословия. Мои неловкие похвалы причинили мне больше вреда, чем мои резкие осуждения. Приведу здесь один пример, такой ужасный, что его последствия не только определили мою судьбу на весь остаток жизни, но, быть может, окажутся решающими и для всей моей репутации в потомстве.