Тогда я ее еще не выделял из роя моих поклонниц, равномерно проливая лучи своего обаяния на чистых и нечистых, хотя нечистые мною особенно и не интересовались. А к Колдунье я сохранил еще с первого курса легкую насмешливость из-за фотографии Ленина, которую она прикнопила над своей кроватью, покрытой не байковым одеялом, как у всех, а настоящим тисненным покрывалом (у них вся комната была такая). Я лишь через много лет понял, что бывают такие бессознательно религиозные натуры, которым необходимо поклоняться какому-то совершенству, и она обрела это совершенство в моей персоне, которая уж точно этого не заслуживала. Боюсь, она уже тогда заболевала классической чахоткой на почве несчастной любви ко мне, хотя выглядела вполне ядреной, да еще и похожей на Марину Влади из тогда еще не забытого фильма «Колдунья». Иногда она своим сильным меццо даже запевала на мелодию из этого фильма песню, неизвестно чьи слова которой до сих пор сжимают мою грудь сладкой тоской: говорят, в темной чаще колдунья живет, у ручья, у коварных болот… И я был уверен, что она взывает ко мне: приходи, если хочешь, я стану твоей, но бросать ты меня не посмей. Это было красиво, но такие ультиматумы мне не подходили. А вот финал меня волновал уже тогда: будешь много лет ты разыскивать след, закричишь — только эхо в ответ…
Увы, я давно не слышу даже эха. А вот эхо нашего случайного состязания с Салаватом до сих пор звучит в ушах. В комнате Колдуньи, которую я считал своим владением, Салават, как бы дурачась, а на самом деле красуясь, исполнял «Вы слышите, грохочут сапоги», а я таким же манером «Тост, друзья, я ва-аш приннима-аю», Салават — «По Смоленской дороге леса, леса, леса», я — «На призыв мой тайный и стра-астный…»… Играть на гитаре мы оба не умели, но я перебирал струны более изысканно — Салавату мешал средний палец, несгибаемый, как карандаш: на спор по пьянке раздавил стакан и перерезал сухожилие. Я ждал, чем он покроет мой тайный и страстный призыв, но Салават вдруг смущенно и с некоторой даже робостью попросил меня напеть помедленнее токкату и фугу ре-минор Баха: она ему ужасно нравится, но ему никак не выпеть все ее извивы. Я пропел минуты полторы-две в замедленном темпе — Салават все равно не сумел повторить, я пропел еще — тот же результат; дальше Салават унижаться не пожелал и, раздосадованный, вернулся к Окуджаве: ты течешь, как река…
А я на букву «ммммм» завел увертюру к «Борису» и со смущением увидел, как у меня поднялись дыбом волоски на предплечьях. Я испугался, как бы не сорвался голос, у меня это мигом, и вдруг вступила Колдунья. Она повела на букву «а» основную, запредельно прекрасную мелодию, а я ничуть не менее гениальное сопровождение, и мы настолько слились в этом самозабвении, что больше уже никогда при нашей жизни не разливались. При всех встречавшихся на нашем пути излучинах, порогах и плотинах.
Это самая чистая фаза любви — когда она маскируется под дружбу и еще ничего не алчет. Ибо даже самая верная дружба не несет такой нежности и заботливости. Разве Салават,
Я заканчивал заочную школу, где со мной обучались заскучавшие домохозяйки и завгары, которым для утверждения в должности требовался аттестат, так что к познаниям там не придирались, иначе бы лавочку пришлось закрыть. Но, чтобы написать выпускное сочинение по «Войне и миру», все-таки требовалось знать хотя бы, кто на ком женился и кто и от чего помер. И в ночь перед сочинением я наконец решился перелистать эти четыре тома прессованной скуки. Все оказалось далеко не так плохо, как я думал, все оказалось гораздо хуже: героям было мало вести нескончаемые нуднейшие разговоры, но из какого-то изощренного садизма они нудили еще и по-французски! Я начал перелистывать через страницу — скука не кончалась, через пять — конца не видно, через десять, через двадцать…