– Будут стоять насмерть, – задумчиво повторил Штирлиц.
– Я позвоню вам завтра в девять.
– Договорились.
– Меня просили задать вам вопрос…
– Кто? Центр?
– Нет.
– Ваши коллеги?
– Меня просил задать вам вопрос человек, который уполномочен на это.
– Вы мне здорово не верите.
– Это не имеет значения. Я подчиняюсь приказу. Меня просили спросить: фамилия Везич вам ничего не говорит?
– Откуда он?
– Из секретной полиции.
– Нет, я не знаю его.
– Он не связан с вашей группой? Я имею в виду Зонненброка.
– С ним он наверняка не связан.
– В таком случае против него у гестапо тоже никаких материалов нет?
– Василий Платонович, это очень хорошо, что вы так неукоснительно соблюдаете правила конспирации, но я не умею отвечать на абстрактные вопросы. Я привык, чтобы мне верили товарищи по работе. Какие материалы на Везича вас интересуют и в связи с чем?
– Я не уполномочен объяснять вам это. Простите меня. Если можно, пожалуйста, постарайтесь узнать о нем все, что только удастся. Мы ведь здесь тоже ведем работу, господин Штирлиц.
– Василий Платонович, нет ли у вас связи с прессой?
– Есть. Но это ненадежные связи. Цензура свирепствует вовсю. Я тут пытался стукнуть вас, ничего не вышло – не пропустили.
– Кого конкретно вы хотели ударить?
– Гитлеровцев, – пояснил Родыгин, заморгав близорукими глазами. – Вы уж не сердитесь, пожалуйста, но сейчас для меня каждый немец – гитлеровец.
– Если бы это было так, – жестко ответил Штирлиц, – я бы просил командование в Москве позволить мне покинуть Германию. Если бы я не убедился в том, что среди русской эмиграции есть высокочестные люди, отвергающие самую идею сотрудничества с гестапо во имя «освобождения» России, я бы счел вас провокатором и не подошел к вам на явке. Надеюсь, мы квиты, и я не хочу, чтобы вы впредь возвращались к этой теме.
– Не сердитесь, пожалуйста.
– И вы не сердитесь.
– Я не сержусь, потому что вы правы больше, чем я.
– Ну и слава богу. Что вам задробили здешние цензоры?
Родыгин похлопал себя по карманам пиджака и достал несколько страничек, мятых, напечатанных на разного формата бумаге.
– Вот, – сказал Родыгин, – извольте. Фонари яркие, прочтете.
«Двадцатый век баловал человечество неразрешенными юридическими кроссвордами, хотя имена убитых монархов, послов и министров заранее заносились в клеточки, расписанные в святая святых разведок, еще задолго до того, как прогремел выстрел. Предусматривались все мелочи, проводились многочисленные репетиции, комбинация рассматривалась со всех сторон. Террорист может быть маньяком, озлобленным эмигрантом, садистом, обманутым мужем – кем угодно, но только не исполнителем воли того или иного правительства.
Законы, принятые двадцатым веком, надежно гарантировали организаторов политических убийств от уголовного преследования, ибо ни один суд не рискнет принять к разбирательству дело, не доказуемое уликами, несмотря на то что принцип древних – «Смотри, кому это выгодно» – явно указывал на тех, кто получил максимум желаемого после того, как сменилась политическая ориентация, проводимая убитым премьером или министром. Когда об этом говорилось в газетных статьях, «правительство-палач» присылало ноты протеста «правительству-убитому», но, во-первых, «король умер – да здравствует король!»; новый премьер или министр уже следит за тем, как выносят старую мебель из квартиры убитого предшественника, и советуется с женой, кого пригласить на прием по поводу вступления в должность, а во-вторых, закон есть закон, и беспочвенное, недоказуемое, хотя и эмоционально оправданное обвинение не кого-нибудь, а правительства обязано быть преследуемо по суду, как диффамация и клевета.