Закусив белыми зубами полную губу, Хосе смотрел туда, где на обширном пространстве были разбросаны камни. Большие, грубые, с острыми краями, рассеченные прожилками кварца; некоторые глыбы глубоко сидели в цепкой кремнистой земле, которую к тому же пронизывали корни нескольких старых спиленных эвкалиптов. Поднятие и перетаскивание таких громадин может самые упругие мускулы сделать непригодными для многих удовольствий в жизни, а для пелоты в особенности. Даже сама мысль об этом заставила парня почувствовать себя разбитым и несчастным. Но когда Хосе подумал о своей семье — о матери, целыми днями на коленях стирающей в городской прачечной, о пяти сестренках, чьи рты всегда раскрыты, как клювики голодных птенцов, не говоря уж о старом Педро, которому не суждено заработать больше ни одного пенса — он понял, что обязан любой ценой держаться за эту работу. И ещё Николас, которого он так любит… Хосе поднял голову и серьезно, с достоинством произнес:
— Хорошо, сеньор. Я это сделаю.
— Не сомневаюсь, — с едкой усмешкой сказал Брэнд. — Ты сделаешь это как следует. И я даже знаю, почему.
Он повернулся и направился в дом. Поджидавший в дверях Гарсиа удостоился приветливого кивка, принимая шляпу и трость. Вечером после молитвы он поговорит с сыном.
На следующее утро Хосе принялся за сооружения рокария. В его распоряжении были только самые примитивные инструменты — мотыга, два легких лома и тачка с видавшей виды осью. В большинстве случаев требовалось обкопать валун со всех сторон, выковырять его двумя ломами, поднять или затащить в наклоненную тачку и пройти с этим грузом более пятидесяти ярдов по бугристому бездорожью к назначенному месту. Часто камень, с таким трудом извлеченный из своего ложа, в последний момент соскальзывал и еще глубже зарывался в землю. Или уже в пути он, как пьяный, сваливался с тачки, и приходилось втаскивать этот тяжеленный груз обратно, не имея под рукой никакого подходящего рычага.
Это был адский труд. Наступило лето и, хотя с утра было ещё довольно прохладно, в прозрачном небе быстро разгоралось солнце, и над садом начинали колыхаться волны жары, напоминающие мираж. Ладони Хосе покрылись волдырями, из-под обломанных ногтей выступала кровь, засыхая на коже грязными пятнами, все его юное тело было покрыто потом. Чтобы защитить глаза от пота, он разорвал красный носовой платок и получившейся полосой ткани обвязывал голову. О, какое облегчение, какое блаженство испытывал он в тот благословенный миг, когда оранжевый шар наконец-то скрывался за краем моря!
Нет, он не может, просто не может отступить; похоже было, что осознание жестокой несправедливости закалило его дух, и он день за днем продолжал трудиться с неослабевающим упорством и стойкостью.
Расположившись в беседке со своими учебниками, связанный обетом молчания, Николас не сводил с друга глаз, ощущая при этом пульсирующую боль в груди. Однажды, когда камень свалился Хосе на ногу, у мальчика чуть сердце не выпрыгнуло. А хуже всего было то, что Хосе даже не смотрел в его сторону, не улыбался ему; он проходил мимо него туда и обратно с неизменным выражением на измученном лице.
Николас не мог больше этого вынести. Он не смел усомниться в правильности отцовского запрета, цель которого была выше его разумения. Он любил отца — в этом не было ни малейшего сомнения. Но и Хосе он тоже любил, хоть и по-другому. Почему, ну почему на них наложен этот ужасный запрет разговаривать?
И вдруг, когда он почувствовал, что больше не выдержит, у Николаса возникло мгновенное озарение, яркое, как вспышка света. И как он раньше до такого не додумался?! Он мог прервать вынужденное разобщение с Хосе, и для этого вовсе не требовалось нарушать запрет отца. Он обессилено откинулся на спину, потом дрожащими пальцами быстро схватил со столика лист бумаги, взял карандаш и торопливо написал: