Эду играл на гитаре хорошо; Марина раньше слышала только своих, местных дворовых умельцев, которые пели на лавочках песни о несчастной любви хулигана к хорошей девушке. Они неизменно собирали вокруг себя море поклонниц, слушателей. Марина же терпеть не могла этой самодеятельности; страдающие голоса певцов казались ей смешными, музыка – неприятной, неловкой и примитивной, почти какофонией, а потертые гитары - чем-то отвратительным и пошлым. Блатная романтика вызывала у нее неизменное чувство брезгливости и она искренне не понимала девчонок, восторгающихся очередным «музыкантом».
В руках Эду инструмент был совсем другим; романтичным, мелодичным, страстным и задумчивым. Казалось, даже ноты он выдавал совсем другие – такие, о существовании которых дворовые умельцы и не подозревали.
До этого дня Марина и не знала, что гитара может звучать так. Мягко, быстро, словно льющийся мед. Никаких неловких рваных аккордов, которыми так гордились дворовые певцы; никакого травмирующего слух дребезжания и заунывных песнопений – живая, яркая, мелодичная музыка, льющаяся из-под ловких быстрых пальцев, умело перебирающих струны. Ах, как не хватало к этой страстной мелодии кастаньет и танца, со стуком каблуков, с мельканием пестрой яркой одежды, быстры хлопков ладоней, задающих ритм!
И голос.
Конечно, Эду не был оперным певцом, но голос у него был приятный. Мягкий, глубокий баритон.
Он то смотрел на струны, то поднимал взгляд на Марину, улыбаясь, и солнце снова играло в его глазах. И сердце девушки сладко замирало в груди когда она слышала свое имя, вставленное Эду в песенку – простую, но очень милую. Не в рифму, рвущее ритм, но старательно произносимое испанцем.
«Марина, неприступная сеньорита»…
«Боже, - думала Марина, прижимая ладони к пылающим щекам, чувствуя, как сердце ее тает мороженое на солнцепеке, как ее тянет подойди к окну ближе, так, чтобы солнце осветило и ее лицо, чтобы он увидел, что и она улыбается, и его мальчишеская глупая выходка ей на самом деле приятна. – Господи Боже, только б этого никто не увидел!»
Однако ее мольбы не были услышаны; зрителей собралось более чем достаточно.
На пение Эду подтянулись рабочие, что копошились в саду; они поддерживали его выкриками и аплодисментами, что-то кричали о том, что воспеваемая им дама – самая прекрасная на свете, какую-то обычную восторженную чушь, и Марина краснела и прятала лицо в ладонях снова, чтобы он не заметил, что она смеется. Эду, казалось, был вовсе не против, что его пение слушает кто-то еще, кроме Марины. И восторженные возгласы он принимал как должное, лишь еще увереннее ударял по струнам и пел еще громче, еще более дерзко, повторяя ее имя все четче и четче.
«Привык развлекать толпу, - подумала Марина. – Ему все равно, кто ему аплодирует, лишь бы смотрели на него и поддерживали… были на одной волне…»
А еще… она и не заметила, как в библиотеку проник еще один человек. Женщина, если точнее.
Это была зрелая женщина, пожалуй, старше Вероники, одетая стильно и строго, но с шиком и с тонким вкусом. Свой возраст она принимала со смирением и несла его с достоинством, не пытаясь молодиться. Ее белоснежные волосы были острижены и взбиты в модную прическу, на черных отворотах приталенного пиджака лежали острые уголки ворота светлой блузки.
Некоторое время незнакомка стояла за спиной Марины неподвижно, неслышно; она видела и то, как Марина прогоняла Эду, и слышала его песню и одобрительные возгласы нечаянных зрителей.
Некоторое время она стояла молча, прислушиваясь к пению Эдуардо, к одобрительным возгласам толпы слушателей и возмущенным воплям Марины, которая металась вдоль окна, повторяя «сеньор Эду, это опасно, ради всего святого!», и на губах ее сияла улыбка, полная горечи и нежности.
Вечная комедия, как сказал классик. Весна, солнце. Тепло, цветущие апельсины, и жажда жизни и любви… Что может быть сильнее и прекраснее повторяющейся вечности, разной в своих воплощениях? Любовь, будоражащая кровь… Летняя жара и разносящий над полями аромат цветов горячий ветер, безумные поступки и священное молчание, громче и понятнее любого крика?.. Чужие чувства, чужая тайна и чужая страсть, выраженные в песне, которую Эду назвал серенадой, всколыхнули в ее сердце воспоминания, которые она прятала крепко, и Иоланта прикрыла глаза, чтобы не позволить слезам выкатиться из-под ресниц.
… Когда мелодия стихла, женщина открыла глаза, тайком отерла мокрые глаза, решительно стряхнула с себя наваждение весны, воспоминания, и уверенно шагнула к окну.
- Ах, сеньор Эдуардо, - произнесла она осуждающе. – Разве вы не слышите, что ваша гостья просит вас прекратить, остановиться?
Ее голос был сухим, официальным и бесстрастным, таким пугающим своей бесчеловечной равнодушностью, что Марина в испуге отшатнулась от окна и вскрикнула, словно ее поймали на чем-то плохом. Эду, сидящий на дереве, тоже чертыхнулся, мелодия оборвалась, словно он вдруг разучился играть на гитаре.