По сути, фильм Бениньи следует противопоставить другому недавно вышедшему фильму, представляющему фигуру отца в виде монструозного растлителя своих детей. Речь идет о «Торжестве» Томаса Винтерберга (Дания, 1998). В этом фильме одержимый порнографическими желаниями отец, далек от того, чтобы защитить детей от травмы, поскольку сам является причиной этой травмы. В одном случае отец принимает на себя почти материнскую роль защитника. Опираясь на чистую видимость, он сплетает защитную паутинку вымысла для своего сына, этакую разновидность
В другом случае — отец, сущность которого — Реальность неограниченного насилия: после разоблачения окружавших его защитных фикций мы видим его таким, какой он есть, грубого
Однако этот фильм порождает ряд проблем. Здесь крайне важно избежать ловушки рассмотрения упоминаемых двух картин как двух противоположных полюсов (отец-защитник Бениньи и отец-растлитель Винтерберга), распределяющихся по оси воображение против реального, т. е. чистое Воображаемое (в лице отца-защитника) против Реального грубого растлителя, — ось, которая становится очевидной после того, как была разорвана ложная видимость. «Торжество» многое говорит о том, как сегодня с помощью синдрома ложной памяти прорывается в сознание призрачный образ фрейдистского Праотца, сексуально владеющего каждым вокруг него, но еще больше этот фильм говорит об искусственности, присущей ему. Простой разумный взгляд на «Торжество» говорит о какой-то неправильности и поддельности всей этой псевдофрейдистской ерунды о «демистификации буржуазного отеческого авторитета», раскрытии ее непристойной, скрытой от глаз посторонних области: сегодня подобные «демистификации» еще звучат, хотя и фальшиво, все больше и больше функционируя как постмодернистский пастиш под «старое доброе время», когда было еще возможно по-настоящему испытать подобные «травмы». Почему?
Здесь мы не ставим себе целью разобраться в противостоянии между воображением (отец-защитник) и грубой реальностью (жестокий растлитель), которое становится очевидным, когда мы демистифицируем эту видимость. Напротив, кошмарный секрет жестокого отца прячется под маской приличий, которая сама является фантазмической конструкцией.
Недавний тупик с «Обломками» Биньямина Вилькомирского говорит то же: воспоминания автора, который в возрасте трех-четырех лет был заключен в Майданек, каждым воспринимаются как аутентичные, но в итоге они оказываются литературной фикцией, созданной автором. Помимо стандартных вопросов о литературных манипуляциях, разве мы каким-то образом более озабочены тем, что подобные «фикции» раскрывают фантазмические покровы и наслаждения, способные проявить себя даже при самых болезненных внешних условиях? Загадка в следующем: обычно наши фантазии выступают как щит, должный оградить нас от непереносимой травмы; здесь, однако, этот крайний травмирующий опыт, то есть Холокост, представляется как щит — но от чего? Подобные чудовищные видения «прорываются в Реальность» потерпевшей крах символической власти: из упадка власти отца, отца как воплощения символического Закона, появляется наслаждающийся насилием отец синдрома ложных воспоминаний. Образ отца-насильника, далекий от того, чтобы быть Реальностью под покровом респектабельной видимости, представляет собой довольно фантастическое порождение, тот же защитный щит — но опять-таки от чего? Разве отец-растлитель, появившийся из синдрома ложной памяти, несмотря на ужасающие черты, не основной гарант того, что где-то существует полное, ничем не ограниченное наслаждение? И что если настоящий кошмар — это недостаток наслаждения?