– Когда в следующий раз мы приехали на завод, – продолжал Чубинец, – встретил нас полицай и говорит: «Зачем привезли? Больше не надо». Я отвечаю: «Мне велели, я и привез». – «Ладно, – говорит, – разгружайся. Покорми жидов в последний раз». Так он сказал, и я понял, что это значит. Начали мы с Ванькой опять сырую картошку и свеклу через проволоку вилами бросать, а евреи налетали и хватали. Видно, пообвыкли к своему положению и приспособились к животному образу жизни. А животное, особенно в неволе, ведь не чувствует, когда его зарежут. Оно чувствует голод и ждет, когда его покормят. В этом, наверно, его счастье. Однако не все такие счастливые, не каждый способен даже в условиях животного существования утратить человеческий облик, чтоб облегчить свои муки перед смертью.
Бросаю я вилами овощи и чувствую, кто-то смотрит на меня. Поднял голову и застыл. Как сохранила эта молодая женщина здесь, в поносном воздухе, среди вывороченной наружу утробы, такое лицо, такие волнующие серые глаза? Чем-то она напоминала жену татарина, чем-то – пассажирку симферопольского поезда, то есть тех женщин, которые в обычной жизни были мне, крестьянскому парню-калеке, недоступны. И это неравенство сохранилось между нами по-прежнему. Правда, теперь я был выше ее по положению в обществе, потому что ниже ее находиться было невозможно. Немецкий хозяин-победитель мне, славянину, еще разрешал жить для использования на черной работе в сельском хозяйстве. Ей, еврейке, уже жить не разрешалось. И молодая красавица знала это, стоя неподвижно за колючей проволокой, не пытаясь схватить, как остальные, свеклу или картошку. Молодая красавица понимала: чем быстрее угаснут от голода ее силы, тем легче ей будет расстаться с жизнью.
Мы, мужчины-калеки, очень чувствительны к женской красоте, мы понимаем ее лучше, чем кто-либо, тем более лучше, чем мужчины-красавчики с налитым телом и бычьими ногами. Об этом и пьеса моя «Рубль двадцать». Разумная красавица, которая желает себе настоящих женских удовольствий, а тем более счастья, должна попытаться полюбить калеку, как бы этому ни сопротивлялась ее красивая плоть, существующая, чтоб обманывать и быть обманутой. Но и от нас, мужчин-калек, многое зависит, и мы должны помочь женской слабости – женскому разуму побороть женскую силу – женскую плоть. Так, естественно, я не думал, стоя тогда перед колючей проволокой, подчеркивающей наше общественное неравенство. Это мысли уже гораздо более поздние.
«Да и твои ли это мысли, Олесь? – хотелось вставить и мне, Забродскому. – Может, тобой, Олесь, они и прочувствованы, но тобой ли так сформулированы?» Однако я, Забродский, тут же осекся. Место у рассказчика было чересчур трагично даже на общем трагичном фоне и иронии не допускало.