Мне хотелось побыть одному, а вся наша шайка-лейка, как на грех, решила пообедать бутербродами с пивом тут же, на работе. Один побежал за припасами, а остальные — сидели на столах и рассказывали о летних приключениях. Я вышел из комнаты и пошел в мастерскую трафаретчиков. Там никого не было, все ушли обедать в ближайшую столовку. Я лег на скамейку и подложил под голову чей-то портфель. Прислоненные к стенке, стояли неоконченные рекламные щиты. Это были изображения элегантного мужчины, сообщавшего, что до Сочи можно долететь за три с половиной часа. Я знал этот закон, я сам набрасывал эскизы. Щиты были почти готовы, не хватало только красной краски — её накладывали в последнюю очередь. Красным делали текст, полоски на галстуке и рот. И вот теперь они стояли, безгубые, безротые, что-то хотели сказать и не могли, нечем было. Глаза у них были страдальческие, как у собак. И хотя я точно знал, что ничего, кроме дурацкой фразы о полете в Сочи, они мне сказать не могут, мне почудилась в их лицах просьба о важном разговоре.
— Вы что-нибудь знаете? — спросил я их. — Что-нибудь нужное мне?
Они многозначительно молчали.
— Ведь у вас в башках всего одна мыслишка: о трех с половиной часах полета.
«Как знать!» — ответили они мне молча.
— Даже если есть и другие мысли, так они такие же пошлые, как и эта.
«А ты дай нам речь — тогда услышишь», — сказали они.
— А стоит ли? — спросил я. — Много ли радости от слов?
«Никакой радости, — сказали они, — но всё равно: люди должны говорить».
— Так вы же не люди.
Они посмотрели на меня укоризненно. Я встал, оглянулся. На подоконнике лежала губная помада. Я взял ее, сделал одному из них рот и сказал:
— Ну?
Он пожевал губами, разминая их, и произнес:
— Главное — это то, что ты сам знаешь, что ни в чем не виноват.
— Я-то знаю, а разве мне от этого легче?
— А кто сказал, что всегда должно быть легко? Хватит с тебя, тебе тридцать семь лет легко жилось.
— Но как же я буду жить среди людей?
— Страдай.
— Не хочу!
— Мне жаль тебя, — сказал он голосом Феликса Чернова.
Я взял тряпку, стер ему рот и подошел к другому. Этот другой был очень деловит:
— Ты должен встретиться с Феликсом и объясниться. Ты должен найти убедительные слова. Напомни ему, что лучше оправдать виновного, чем осудить невинного.
— Да разве ты не слышал, каким тоном он со мной разговаривал? — спросил я, тоскуя.
— Это всё равно. Ты человек и он человек. Оба вы — Homo Sapiens. Человеческий разум…
Я ударил его тряпкой по лицу и заставил замолчать: Третий сказал:
— Виктор, тебе придется смириться. Тебе придется сделать всё, как сказал Чернов.
— Почему? — закричал я.
— Потому что ты виноват. И ты сам это знаешь.
— Ничего я не знаю! Я не доносил!
— Я не об этом. Ты виноват. Подумай, и ты сам поймешь. Ты виноват в том…
В это время в коридоре захлопали двери. Я едва успел лишить его речи, как в мастерскую ворвалась банда трафаретчиков. «О, Витя! Виктор! Виктор Львович! — зашумели они. — К нам приехал ненаглядный Виктор Львович дорогой!» Они все были много моложе меня — студенты и студентки, халтурившие на летних каникулах, — но мы были на короткой ноге, вместе выпивали, играли в пинг-понг и ездили за город. Отношения были самые свойские. Троим из них я, правда, показал как-то свои работы, попросив не говорить другим; но они, конечно, растрепались, и теперь я иногда ловил на себе почтительные взгляды. «Банда» явно гордилась знакомством со мной и короткостью. Иногда, по молодости, они пересаливали, но я терпел, они мне тоже нравились.
Мы поболтали немного об абстрактной живописи и о «левых» стихах, выяснили, что хорошая абстрактная живопись — это хорошо, а плохая — это плохо. Потом я сказал:
— Ну, мальчики и девочки, делайте деньги, — и ушел.