Директор совхоза прислал тогда за нами — кабаны рыли картошку не хуже копателей и рвали нитку электропастуха, обвешанную консервными банками, и гоняли совхозных сторожей. Юрка завалил тогда первого своего секача, здоровенного, килограммов на сто, а потом отказывался есть кабанятину. Это было.
Вот мы идем с Леной по тропке среди сосен, золотые от солнца стволы кажутся гигантскими восковыми свечами, и в ущелья глубокая тишина, как в огромном и пустом соборе, ботинки скользят по рыжему ковру прошлогодней хвои, пахнет смолой и почему-то свежим снегом. Лена идет впереди меня, сильная, гибкая, как будто совсем не ощущающая высоты, идет и идет ровно, быстро, легко.
А потом мы стоим на опушке; впереди из-под ледникового скола, искрясь крохотными радугами, белыми космами качаясь под ветром, сыплют свои струи бессчетные водопадики, и Лена запрокидывает голову так, что шапка ее волос ложится мне на грудь, и я чувствую, что могу так стоять до тех пор, пока весь ледник не растает под солнцем. И это тоже было.
А вот я, загорелый, подтянутый, с небольшим чемоданчиком, поднимаюсь по трапу “Богатыря”, а Лена смотрит на меня с палубы и ничем на показывает вида, что…
Стоп!
Я встряхиваю головой, и слезы все-таки проливаются, но я уже не думаю об этом. Я поднимаю бокал, рука моя по-прежнему дрожит, но я чокаюсь с Гиви, Серегой, Петровичем. Слезы опять застилают глаза, и песня теми же обрывками крутится в голове: “Да, пусть говорят. Да, пусть говорят, но нет, никто не гибнет зря… Другие придут, сменив уют на риск и непомерный труд, пройдут тобой не пройденный маршрут”. Другие? Нет, Малышок. Нет, милый. В песне так можно, в жизни — нет. Других не должно быть, Малышок, понимаешь, никогда не должно быть других, если они люди. Все — каждый и все — сам, только сам. Вот так, Малышок. Вот так, Лена.
— Нет, ребята, — говорю я. — Больше, чем я мог, я еще в жизни не сделал. Но я сделаю. Обязательно сделаю. Здесь, на Руднике.
4. ЭПИДЕМИЯ