— Ну-ну. — Старик словно поперхнулся. — Олух, значиться. А ты не из новых ли бар? — И вдруг смачно плюнул прямо Борьке в лицо, только дрогнула полоска усов над безгубо сжатым ртом. Некоторое время смотрел на него в упор, держа ладонь на кобуре, и так же неожиданно как ни в чем не бывало рассмеялся. — Ладно, квиты землячок. И зазря не оскорбляй… Не продавался я, — помолчав, произнес горбун, — жизня так повернула, я ить под Советами не был, меня барон прихватил с Дону еще парнишкой, в девятнадцатом, на обслугу себе. И увез потом через Крым в Ерманию. Город Гамбург слыхал? Он из дворян, прибалтийских, и там ничего устроился, а я, стало быть, слуга за все: и садовник, и шофер, и подай-принеси.
Старик снова разговорился, разохотился, подогретый шнапсом, но в словах его явственно звучала горесть. То ли играл в простачка, то ли привычно работал, смущая чужие души, а заодно отводил свою с «землячком», да заговаривался.
— Какая жизнь, как животное в зоопарке. Привезли тебя и живешь, как. сказать, за оградой, трех слов не выучился по-ихнему, вот сейчас дорвался, охота по-русски пошпрехать. А ты все ж поешь. — Только сейчас Антон заметил на полу возле Борьки зеленый котелок и такой же рядом, на подоконнике. — Голодовка твоя ни к чему, а кулеш я сам варил, справный. Все ж мы не пехота, солидное учреждение. И придумано ловко — летчиков ловить и других, как сказать, мотористов. Вербанут вас в два счета, и назад вроде своим ходом, и у. немца бывать не бывали…
Простые, казавшиеся страшными в своей наготе рассуждения старика, изредка хлебавшего из фляжки, бледное лицо Бориса и вся обстановка в этой тюрьме, где каждая мелочь, малейшая оплошка грозила потерей чего-то большего, чем сама жизнь, тревожный гул машин, сновавших во дворе за окном, — все это было нереальным, точно в дурном сне. И Антон, тайком наблюдавший за сморщенным, теперь уже каким-то желчным лицом горбуна, все еще никак не мог по-трезвому воспринять его слова, точно перёд ним был человек с иной планеты, который говорил на тарабарском языке, вызывавшем удивление и страх.
— Вот седой я, а мне ведь тока сорок. Сладко? А в станице матка у меня осталась, может, еще жива, да какая родня, — выводил он уже чуть заплетавшимся языком, — все думал, попаду на юг, а мы, стало быть, поперли на запад, в прорыв. Слыхал? Прорыв! Конец Рассее, ах ты боже мой… Может, с Киева-то вниз подадимся, на Дон, к своим, как думаешь?.. Молчишь. А зря, ты покушай все же, еда, она силу дает, даром не гробься, может, чего придумаем.
— Что?
— И товарища своего покорми, как очухается. А он очухается, так врачи сказали, может, еще уколют разок, пуля-то по виску скользом, оглушила малость, долго вас держать не станут. Али туда, али сюда.
Антон вдруг увидел над собой старика — так легко и неслышно оказался тот рядом, весь разморщась в лукавой улыбке, точно поймал его на чем-то запретном!
— Да он уж в себе, герой! Глазки смотрят, и личико хорошее. Мальчиковое личико. Жаль такому пропасть. Так что вместях и поразмыслите, как вам выкрутиться, безвыходных положениев не бывает, во всякой каморе щель найдется, как говорит мой шеф…
Старик, посмеиваясь через плечо, скаля желтые зубы, загрохал кулаком в дверь — в распахе ее мелькнул часовой с автоматом и исчез. Дверь захлопнулась, брякнул засов.
— Борь! — чуть слышно позвал Антон, не уверенный, что его услышат, но Борис тотчас подошел к его койке и тяжело опустился в ногах, лихорадочно разглядывая Антона, словно не ждал, что тот и впрямь очнется.
— Я все слышал, — произнес Антон, почти не различая собственных слов: голос отдавался в ушах гулко, точно в мембране. — Он кто? Провокатор?
Борис пожал плечами, в серых, всегда спокойно-непреклонных глазах его, в сжатой прорези рта под щеточкой усов мелькнула усмешка.
— А если и впрямь поразмыслить? — Антон говорил совсем тихо, соразмеряя голос с глухотой и косясь на дверь. — Обманем немцев?
У Бориса знакомо затвердели скулы, взгляд стал чужим, отрешенным.
— А что, черт возьми! — прошептал Антон, пристыженный и разозленный молчанием Бориса и своей растерянностью. — Главное, вырваться, добраться до своих, а там все расскажем. А здесь? Ты-то выдержишь?
Антон осекся на полуслове, чувствуя, как горят щеки. Борис не ответил, лишь выдохнул одними ноздрями, не разжимая губ, поднялся и пошел в свой угол. Под ним застонала ржавая койка.
За окном мерцали звезды — низкие, крупные, совсем как в детстве. Только изредка во тьме перекликались часовые, и голоса их отдавались в висках тягучей наплывавшей волнами болью. Он все ждал, что Борис заговорит первым. Но тот молчал. Потому что был прав…
«Он всегда был прав, — желчно подумал Антон, — еще в институте. Всегда и во всем…»