На одной какой-то станции, где они хотели сесть в поезд, Таню чуть не раздавили. Ее уже сбили с ног. Она помнила, что лежала головой на холодном рельсе, а над ней по приступочкам вагона топали солдатские сапоги, с которых капало на нее жидкой грязью...
Потом она помнила "Грязи" - большую станцию. Даже и теперь, как только она слышала слово "грязи", когда говорили, например, о сакских целебных грязях, она мгновенно представляла высоко вверху частый переплет из железа и в нем то мутные стекла, то небо; влетают и вылетают голуби; сыплется сверкающий снег...
А она тогда только один раз и посмотрела вверх, больше нельзя было так густо двигался кругом народ: могли сбить с ног и задавить; надо было плотнее прижиматься к матери...
И еще, что неизменно представлялось ей при слове "грязи", - это кишки, намотавшиеся на буфера между двумя вагонами.
Она запомнила, как мать стояла, безумно вытянув к этим буферам свое небольшое лицо с остановившимися глазами, а какой-то рыжий солдат с заржавленным чайником кричал матери:
- Ну, упал человек с крыши на ходу, - и все!.. Мало их падает?!.
И так глядел тогда этот рыжий солдат, такой он был страшный, что Тане показалось - вот-вот ударит он ее, маму, наотмашь тем заржавленным чайником, который держал он в руке...
Это было все, что вместилось в слове "грязи". Слово же "Лиски" - другая узловая станция - было связано у нее с кислыми вишнями. Она помнила - на этой станции мать покупала у какого-то мальчишки вишни и спросила:
- А должно быть, кислые, а?
Мальчишка же обиделся и крикнул:
- Они уж целый месяц, как их есть, - все вам будут кислые!
Вишни оказались действительно очень кислые, но хуже было то, что мать потеряла кошелек со всеми деньгами.
Таня отлично помнила жаркий день, какие-то кругом белесые лысые бугры, сожженные солнцем; народу на станции почему-то не очень много; она сидит одна, сосет кислые вишни; и вишни эти в желтой бумаге, размокшей от ее слез; а мать куда-то умчалась искать кошелек... Потом была великая радость: с найденным кошельком, вся сияющая, счастливая, примчалась мать! Это "Лиски".
Что мать ее именно "мчалась" в те смутные годы, а не ходила, - это прочно осталось у Тани в памяти. Как могла она вынести эти годы, Таня не понимала и сейчас, но какая-то стремительность, невесомость, летучесть матери ей все-таки хоть что-нибудь объясняли. Таня почти не помнила ее тогда спящей и никак не могла припомнить, когда и что она ела. Она только металась и мчалась и кружилась все, как кружатся вихри по дорогам.
Потом Таня не расспрашивала мать, что они делали между станцией "Грязи", где были сверкающе-снежной зимой, и станцией "Лиски", где были кисло-вишневым летом. Это до того бесследно унеслось из ее памяти, что не появлялось даже желания восстанавливать его.
Она запомнила два маленьких городка - Купянск и Старобельск, где они прожили по месяцу, а может быть, и больше. Но от Купянска уцелело в памяти только какое-то большое деревянное желтое здание со стеклами вверху под зеленой крышей. Стояло оно на середине базарной площади, и стекла в нем неистово сияли, когда садилось солнце. Странно было ей самой, что, кроме этого уездного "пассажа", она не запомнила ничего, не помнила даже того домика, в котором они жили и который, конечно, был похож на все другие домики, в которых приходилось ютиться.
Но запомнила она, как из Купянска на станцию - версты три - они бежали с матерью по желтому песку, и красный лозняк торчал по обочинам дороги.
Перед самой станцией нужно было бежать по мосту, и это оказалось опаснейшей частью пути, так как мост был дырявый. Таня упала и в большую щель видела, как внизу катится бледноватая мутная река и кружит желтые камышинки. Щель же была такая, что, упади она ближе к краю моста, она бы провалилась в реку. Ее подхватил на руки кто-то в полушубке (запах этого полушубка - несвежей рыбой - она запомнила) и протянул матери.
До Старобельска от какой-то маленькой станции они шли долго, целый день, по белым уже пескам, и, должно быть, было холодно тогда, потому что мать говорила:
- Иди сама... Иди ножками, тебе теплее будет...
А она, Таня, отвечала вдумчиво:
- Я, мама, всегда иду ножками...
Это запомнилось Тане потому, что потом довольно часто повторялось ее матерью, когда наступала радость, и радость была особенно велика. Эта великая радость была тишина, в которую она попадала: какой-нибудь маленький дворик, на дворике два-три деревца, обтертые чесавшейся коровой; серый кот, который грелся безмятежно на солнце; и какой-нибудь отживающий и потому очень благодушный старичок на дворе, вроде Степана Иваныча, поливавшего свои вербену и петунью... Главное, чтобы не слышно было свиста снарядов, свиста пуль, свиста паровозов, свиста людей, идущих в военных шинелях с песнями по улицам.