Мендель бледнеет под своей пудрой. Он протягивает Арье-Лейбу новый платок. Тот вытирает слезы. Плачет и смеется.
Бобринец. Болван, вы не у себя на кладбище! Пятирубель. Свет наскрозь пройдете, такого Бенчика не сыщете. Я об заклад буду биться… Беня. Дорогие, присаживайтесь!
Левка. Жмите скамейки…
Гром сдвигаемых стульев. Менделя усаживают рядом с рабби и Клашей Зубаревой.
Бен Зхарья. Евреи!
Бобринец. Тихо чтоб было!
Бен Зхарья. Старый дуралей Бен Зхарья хочет сказать слово…
Левка фыркает, падает грудью на стол, но Беня встряхивает его, и он замолкает.
День есть день, евреи, и вечер есть вечер. День затопляет нас потом трудов наших, но вечер держит наготове веера своей божественной прохлады. Иисус Навин, остановивший солнце, был злой безумец. И вот Мендель Крик, прихожанин нашей синагоги, оказался не умнее Иисуса Навина. Всю жизнь хотел он жариться на солнцепеке, всю жизнь хотел он стоять на том месте, где его застал полдень. Но бог имеет городовых на каждой улице, и Мендель Крик имел сынов в своем доме. Городовые приходят и делают порядок. День есть день, и вечер есть вечер. Все в порядке, евреи. Выпьем рюмку водки!
Левка. Выпьем рюмку водки!..
Дребезжанье флейты, звон бокалов, бессвязные крики, громовой хохот.
В Одессе каждый юноша…
В Одессе каждый юноша… Впервые: «Литературная газета», 1962, 1 января.
Написано в 1923 г. как предисловие к коллективному сборнику начинающих одесских писателей. Издание осуществлено не было.
В Одессе каждый юноша — пока он не женился — хочет быть юнгой на океанском судне. Пароходы, приходящие к нам в порт, разжигают одесские наши сердца жаждой прекрасных и новых земель.
Вот семь молодых одесситов. У них нет ни денег, ни виз. Дать бы им паспорт и три английских фунта — и они укатили бы в недосягаемые страны, названия которых звонки и меланхоличны, как речь негра, ступившего на чужой берег.
Вот семь молодых одесситов. Они читают колониальные романы по вечерам, а днем они служат в самом скучном из губстатбюро. И потому что у них нет ни визы, ни английских фунтов — поэтому Гехт пишет об уездном Можайске, как о стране, открытой им и не изведанной никем другим, а Славин повествует о Балте, как Расин о Карфагене. Душевным и чистым голосом подпевает им Паустовский, попавший на Пересыпь, к мельнице Вайнштейна, и необыкновенно трогательно притворяющийся, что он на тропиках. Впрочем, и притворяться нечего. Наша Пересыпь, я думаю, лучше тропиков.
Третий одессит — Ильф. По Ильфу, люди — замысловатые актеры, подряд гениальные.
Потом Багрицкий, плотояднейший из фламандцев. Он пахнет, как скумбрия, только что изжаренная моей матерью на подсолнечном масле. Он пахнет, как уха из бычков, которую на прибрежном ароматическом песку варят малофонтанские рыбаки в двенадцатом часу июльского неудержимого дня. Багрицкий полон пурпурной влаги, как арбуз, который когда-то в юности мы разбивали с ним о тумбы в Практической гавани у пароходов, поставленных на близкую Александрийскую линию.
Колычев и Гребнев моложе других в этой книге. У них есть о чем порассказать, и мы от них не спасемся. Они возьмут свое и расскажут о диковинных вещах.
Тут все дело в том, что в Одессе каждый юноша — пока он не женился — хочет быть юнгой на океанском судне. И одна у нас беда — в Одессе мы женимся с необыкновенным упорством.
Начало
Начало. Впервые: «Литературная газета», 1937, 18 июня (годовщина со дня смерти М. Горького). В тот же день под заголовком «Из воспоминаний» — в газете «Правда».
Основой для очерка явилось интервью Бабеля корреспонденту «Комсомольской правды» С. Трегубу (Учитель. Беседа с тов. И. Бабелем // «Комсомольская правда», 1936, 27 июля).