— Не надейся, — шептала она, — что расправа будет короткой, что тебя столкнут со скалы или повесят вниз головой, так что кровь сразу же хлынет тебе в мозг и ты дешево отделаешься. Нет, такой милости не жди, когда тебе, по приказу Петепра, для начала расколошматят палками спину. Ибо когда я обвиню тебя в подлом насилье, сердце его, как горы Востока, поднимет песчаную бурю, и беспредельны будут его жестокость и злость. Ужасно быть брошенным крокодилу и беззащитно, ибо ты связан, лежать в камышах, когда к тебе жадно приближается хищник, чтобы, подмяв тебя под свое мокрое брюхо, начать свой обед с твоих бедер или, например, с плеч, так что дикие твои крики сольются с его довольным чавканьем, потому что тебя никто не услышит или не станет слушать. Так бывало с другими, ты это слышал, ты испытывал поверхностное, не очень глубокое состраданье и в общем-то мирился с этим, потому что это не касалось твоей собственной плоти. Ну, а теперь, начав с плеч или бедер, зверь принялся уже за тебя, за твою плоть — так владей же собой, удержись от нечеловеческого крика, вырывающегося у тебя из груди, — не зови, любимый, меня, которая хотела целовать тебя в те места, куда вонзит это мокрое чудище свои гнусные зубы!.. А может быть, поцелуи будут другими. Может быть, тебя, мой красавец, положат на спину, зажмут твои руки и ноги железными скобами, навалят на твое тело всего, что хорошо горит, да и подожгут, и в муках, которых никто не опишет, которые, задыхаясь от боли и жалобных стонов, узнаешь лишь ты один, потому что все остальные будут на них только смотреть, обуглится на медленном огне твоя прекрасная плоть… Вот как может быть, мой любимый, а может быть, тебя живьем бросят в яму вместе с двумя большими псами, а яму закроют бревнами и засыплют землей, и опять никто не в силах вообразить, даже ты сам, покуда предстоящее не свершится, что со временем произойдет в темноте между вами тремя… А знаешь ли ты о двери зала и о ее стержне? После моей жалобы ты будешь молиться и вопить о пощаде, потому что в глаз тебе воткнут дверной стержень, который будет поворачиваться у тебя в голове всякий раз, когда твоему мстителю вздумается пройти через эту дверь… Таковы лишь некоторые из наказаний, которые не минуют тебя, если я предъявлю тебе свое обвинение, как я готова, дойдя до предела отчаянья, поступить; а тебе уже не обелить себя после моей клятвы. Из жалости к себе самому, Озарсиф, — оставь мне твой венок!
— Госпожа и подруга, — отвечал он на это, — ты права, я не смогу обелить себя, если ты вздумаешь очернить меня перед моим господином подобным образом. Но из наказаний, которыми ты угрожаешь мне, Петепра придется выбрать какое-то одно; он не может подвергнуть меня всем сразу, а это уже известное ограничение его мести и моих мук. Мало того, в пределах этого ограничения мои муки будут ограничены человеческими возможностями, и какими бы эти границы ни были, — широкими или узкими, — переступить их страданье не может, ибо оно конечно. И блаженство, и страданье ты изображаешь мне безмерными, но ты преувеличиваешь, ибо и то и другое довольно быстро доходит до границ человеческих возможностей. Безмерной следовало бы назвать только ошибку, какую я совершил бы, если бы поссорился с господом, с богом, которого ты не знаешь, а потому и не можешь понять, что значит быть покинутым богом. Вот почему, дитя мое, я не могу выполнить твоего желанья.
— Горе твоему уму! — кричала она певучим голосом. — Горе ему! А вот я не умна! Я обезумела от безмерного желанья твоей плоти и крови, и я сделаю то, что говорю! Я любящая Изида, и взгляд мой — это смерть. Берегись, берегись, Озарсиф!
Прием дам