Самый страшный час был выбран для нападения — час Быка, когда душа человеческая наиболее подвержена панике и страху, и даже если человек пробуждается, он с трудом овладевает собой.
Гитлер и генералы, явно подражая ему, смотрели в бинокли. А заря уже ясно и широко светила по всему востоку. Щелкали соловьи, и уже начали трепетно петь над буграми не знающие ни границ, ни пушек жаворонки. Ветерок шевелил кусты, мягко-свежо дышала еще спящая, но уже близкая к пробуждению земля. Река, зеркально отражая небеса, вольно катила свои воды, плескались рыбы, кончали петь ночные кузнечики. И все так мирно и славно было на Земле, что даже резкий звук казался бы оскорблением природы.
Черными силуэтами гляделись на этой заре люди в фуражках и плащах — виновники грядущей битвы, заполыхавшей здесь через сутки на таком же мирном рассвете…
— Я принял решение! — не обращаясь ни к кому, сказал Гитлер и, опустив бинокль, пошел к машине. Следом за его нескладной фигурой молча шествовали Гиммлер и фон Бок.
И никто из них, хранивших приличествующее сему историческому моменту молчание, не знал, что он уже подписал себе приговор. Гиммлер через четыре года раздавит зубами ампулу с цианистым калием, а фон Бок 4 мая сорок пятого года будет убит на дороге в машине очередью с английского истребителя, убит вместе с женой и дочерью.
Все эти люди родили Войну, и Война заплатила им за свое страшное пробуждение.
Глава тринадцатая
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Доверившийся врагу подобен уснувшему на вершине дерева, он проснется, упав.
И он ведь знал эту мудрость.
Сталин ужинал с неохотой. Обычно он любил этот поздний ужин и бывал голоден. А сегодня ничего не шло. Сталин хмурился, сопел (признак большого гнева и усталости), нехотя допивал чай в тяжелом, литого серебра подстаканнике. Чай с лимоном, заваренный так, как он всегда любил: половинка лимона разрезана дольками в длину, все зернышки тщательно выбраны. Не терпел, если находил эти палевые зернышки, болтающиеся в стакане. Неотпущенная прислуга — подавальщица Валя, всегда готовая словно бы броситься к нему, стояла у дверей. Нежный рот полуоткрыт. Личико миловидное, девичье-бабье, вздернутый нос весь внимание, недоумение-вопрос в вишневых глазах, в опущенных руках, девичье, глупенькое, ждущее и покорное одновременно. Перехватила суровый взгляд, движение бровью. Сталин при общей вялой мимике умел удивительно «разговаривать» бровями. И все, близко знавшие его, прекрасно понимали этот «язык».
— Невкусно, Иосиф Виссарионович? — решилась, делая шаг к столу, принять отставленные тарелки, пустой стакан, блюдце с выжатым лимоном.
— Апэтита нэт… — пробурчал он, вытирая салфеткой усы и бросая ее на стол. Хмурясь, глядел, как ловко мягкими руками, с ямочками у основания каждого пальца, она забирает посуду, ставит на поднос. Женственность и преданность в каждом движении. Так она всегда стелила ему постель: ловко, споро, услужливо, приятная, кроткая, мягкая, ни в чем не прекословившая ему, красивая Валя. «Валэчка» — так называл он ее в такие минуты, испытывая к ней давно забытые и как бы уже начисто потерянные чувства. К дочери? Нет, конечно… Жене? Какая жена? К жене такого, пожалуй, и не было. И не к прислуге… Не к исполняющей безропотный долг рабыне…
— Прийти постелить? — спросила, ставя поднос на руку, с тем легким значением, которое обоим было понятно давно.
Но Сталин только покосился, тяжело и хмуро встал, хмуро глядел на ее полные ноги в светлых чулках и комнатных ловких туфлях, и снова буркнул:
— Нэ надо… Сам…
Он привык все делать сам, не терпя прислуживающих при одевании и раздевании. Валечка, правда, была исключением. Ему шел шестьдесят второй год. ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРОЙ — это много, даже для вождя. Даже для него, обладавшего почти нечеловеческой выносливостью, жизненной закалкой. Эту выносливость он копил еще с тех давних-давних молодых лет, она выручала его во всем, а он давно усвоил, что она нужнее и благороднее силы. Выносливость и осторожность, — может быть, главные качества для вождя…
— Иды… Сам… — повторил он.
— Тогда спокойной ночи вам, Иосиф Виссарионович! — Валечка ничем не выдала своей досады, разве что растеряннее провела свободной рукой по прическе, чуть видной из-под белой косынки, пошла, повиливая бедрами. Приятные бедра. Он посмотрел, не мог не посмотреть, на этот покорный ему бантик на пояске, на ладное темно-синее платье, до половины икр скрывающее ноги сестры-хозяйки, как стала она именоваться вскоре, позднее уже совсем приближенная к нему.
Валечка умела держать себя, даже когда необузданный хозяин привозил к себе на ужин актрис, балерин и просто каких-то красивых женщин. Она прислуживала им за столом все с той же радушной, улыбчивой заботливостью, и только сам Сталин, наверное, чувствовал, чего это ей стоило. А она так же радушно поила утром кофе или чаем заночевавшую на даче залетную пташку и провожала ласковым словом.