— Хараще, — он отпустил руку. — Нэси ужин. Сагрэлся я…
И ужинал он так — обвязанный шалью, покашливая, сопя, с улыбкой поглядывая, как она наливает ему чай… Лицо Валечки было напуганно-углубленное и все-таки пытающееся хранить всегдашнюю улыбку. Она всегда улыбалась — такая была ее солнечно-радостная душа. Улыбка и греющая женская энергия всегда лучились в ее глазах, были в ярко-розовых, чистых, слегка приоткрытых губах, в румянце щек — на левой была белая кругленькая вмятинка — след детской оспы-ветрянки, и эта ямочка скорее еще придавала Валечкиному лицу какое-то дополнительное очарование. Эти ямочки у Валечки были и еще — и у локтей, и, откроем тайну, на припухлых подколенках.
И руки ее, природно белые и благородно полные — откуда такие? — тоже дышали добротой, лаской, незащищенностью.
Когда она вернулась убрать скатерть, Сталин уже закуривал папиросу (трубка была на момент болезни оставлена) и, прищуриваясь, сказал:
— Ну… чьто? Спасыбо… Накормыла… Согрэ- ла… И мороз… прошел. Пастэли мне… здэс… Спать буду… на этом… дыванэ…
Диваны, широкие, кожаные, были во всех комнатах дачи, и Сталин, бывало, меняя место для сна, спал в столовой, в кабинете, но чаще — в этой дальней комнате, совмещавшей как бы все другие, здесь обедал, работал, отдыхал, лежа с книгой или газетой, принимал кого-то из приглашенных, но сюда никогда не входили его кратковременные любовницы, актрисы из Большого, а после 36-го, может быть, заболев от этих красоток, Сталин напрочь прекратил принимать игривых, доступно-продажных артисток. Но, может быть, была и другая причина…
А Валечка была безропотна. Постель на диване стелила-расстилала по-женски уверенно, приятно-ласково (и, представьте себе, даже как-то властно!), взбила подушки, оправила простыню, откинула край пододеяльника. И встала, глядя с той недоумевающей как бы преданностью, за которой можно предположить все…
— Иды… Я лягу… А щяль?
— Не снимайте ее, Иосиф Виссарионович.
— Нэ снымат?
— Да… Так будет лучше… Поспите в ней. Шерсть помогает. Я вас укрою… Вам будет лучше. Обязательно…
Он покорно улегся в постель, сказав: «Отвэрнис!» — и раздевшись при ней до белья. А потом лежал, снова укутанный ее шалью, укрытый одеялом до подбородка, и жевал таблетки.
По движению головы она поняла: «Дай запить». Налила, подала стакан. Запил аспирин. И уже улыбчиво потянулся было за папиросой. (Курил Сталин тогда «Казбек» ленинградской фабрики, а не «Герцоговину флор», как везде об этом пишут, вообще курил он и другие коробочные тогдашние папиросы: «Борцы», «Северная Пальмира», «Москва — Волга», а после войны — обычно длинные и пряные «Гвардейские»).
— Может, вы… не покурите? — пугаясь сама себя, стоя возле дивана, прошептала она.
Сталин промолчал — почти недовольно.
И вдруг увидел, как Валечка опустилась на колени и прильнула к его протянутой руке. Как она угадала его даже не желание, а очень тайную, далекую мысль? Ему хотелось, как всякому мужчине, больному и тем более давно одинокому, этого искреннего, непокупного, некупленного женского участия.
Она целовала его руку, а он, смущаясь, пытался отнять ее и медлил, но все-таки убрал, провел ладонью по ее волосам, щеке.
— Ти… глупая… — ласково пробормотал он. — Чьто видумала… Глупая… Ти согрэла мэня… Чай… Щяль… Мед… Иды… Тэпэр я… буду поправлятса…
Когда она, опустив голову, ушла, полуобернувшись на мгновение, блеснув взглядом, он вздохнул хрипящей, ноющей, поющей на все лады грудью, потянулся было снова за «Казбеком», но тут же раздумал… Откинулся на высоко взбитых подушках, выключил свет — выключатель был под рукой — и подумал, лежа в темноте с отдыхающими глазами и словно бы отдыхающей душой, что эта, по сравнению с ним, девчонка, русская курносая… может быть… может быть… станет самой близкой ему и преданной женщиной. Женой? Нет… Какая теперь
Теперь он был уже
И не знал, даже не догадывался, что она уже сегодня вступила в ту единственную роль единственной женщины, которой дано будет судьбой или роком оказаться при нем до конца его дней.