В ноябре 1976 года Иосиф Бродский в течение недели гостил в Орегонском университете (г. Юджин). За короткое время у него было десять выступлений. Такая бескорыстная эксплуатация поэта проистекала из избытка чувств, его и наших. Он обладал неистощимым запасом целительных слов и был готов делиться ими со всем миром. Однако вскоре у него случился первый инфаркт [11].
Между тем у нас завязались дружеские отношения и начался нерегулярный обмен открытками, звонками, время от времени письмами, продолжавшийся до его последних дней; общение скорее ради развлечения, чем официальное или имевшее какую-либо цель.
В последних письмах мы с Иосифом обменялись фотографиями наших трехлетних дочерей, и я рассказал ему случай из своей жизни: как случайное чтение пушкинского “Горюхина” вернуло меня тридцать лет назад к профессии, которую я на время оставил. В ответ Иосиф развернул воображаемую картину — Пушкин за работой.
Оба старые сердечники, мы порой обменивались сведениями медицинского характера и о своем состоянии. В одном из дорогих для меня посланий содержится следующее поздравление по поводу того, что я перенес первую операцию но замене коронарных сосудов и остался в живых: “still living and kicking” [12](“все еще жив и брыкаешься”). Характерная для Иосифа игра с английским идиоматическим выражением подразумевает веселый каламбур: “still living and complaining” (“все еще жив и жалуешься”).
В конце последнего письма прибавлено несколько фраз о его собственной болезни, которую он, как мне кажется, всегда воспринимал с большой ясностью. Это, в свою очередь, заставило меня встревожиться по поводу неожиданного возвращения моего собственного сердечного заболевания, за несколько лет до того затихшего. Неделю спустя после смерти Иосифа мне сделали вторую операцию по замене коронарных сосудов, то есть тот вариант, который он уже не считал для себя практически реальным.
/Юджин, Орегон, США/
/Перевод Л.Лосева/
Иосиф Бродский. Письмо Джеймсу Райсу
Дорогой Джим, короткая записка в ответ на длинное письмо — это, несомненно, демонстрация дурных манер, каковым ни один из нас не чужд.
Я на днях перечитал /Горюхино/ [13]и несколько других вещей и должен поблагодарить тебя за то, что ты вернул меня к этому писателю. Мне не совсем ясно, что именно тебя интересует (и, зная твой основной вектор — “куда тебя несет”, как говорят в этих краях, — я и не претендую на такую ясность); но я бы хотел развлечь тебя парой наблюдений, которые пригодиться никому не пригодятся: ни тебе, ни никакому будущему ученому. Так оно мне больше по душе. Я силен по части бесполезности.
Читая его, неизбежно начинаешь понимать, до какой же степени опозорилась русская проза в этом столетии. Главный злодей, конечно, поток сознания. Мы никогда не отличались ясностью выражения, но милый поток практически узаконил — можно сказать, под эгидой Объединенных Наций — нашу склонность к околичностям. Моя догадка состоит в том, что отчасти это связано с технологией письма. Пушкин строчил пером; перо бежало через страницу, и чернила на этом пере сохли довольно быстро. Учитывая такой способ передвижения, у него, естественно, не было аппетита к причудам нашего синтаксиса; длина предложения должна была быть самое большое двадцать три строки. Полагаю, что единственное, в чем он был заинтересован, это в том, чтобы рассказ продвигался. Если он когда и “грыз перо”, то это было в размышлениях о фабуле, /о/ том, как скорее попасть “туда”, а не потому что его заботили проблемы стиля. Нужно также не упускать из виду, что он был поэт, а для поэта предложение длиной в абзац нечто непредставимое.
Уже только по этой причине его неоконченные вещи не неокончены — они просто брошены. Из-за осознания того, что потребуются долгие годы — или месяцы, что хуже, поскольку более очевидно, — чтобы добраться туда, где его воображение уже побывало. То есть расстояние между позицией пера и концом рассказа могло время от времени показаться ему слишком огромным, чтобы перу продолжать погоню.