Впрочем, ничего другого ему и не оставалось делать в этом глухом селе, затерявшемся в узкой горной теснине с рассеянными по склонам домиками. Он скоро убедился, что с Кэлдэрару ему не достичь никакого душевного понимания. Были они однокашниками, в лицее сидели на одной скамье, но с тех пор почти что не виделись. Теперь Кэлдэрару был письмоводитель, женат, состоятелен, а Титу — мечтатель, ум его был полон, а карманы пусты… К тому же Кэлдэрару неузнаваемо изменился. Будучи невзрачным, он напускал на себя важность и серьезность, дабы внушить уважение крестьянам. Изводил неимоверное количество помады, тщась отрастить усы, но, как на горе, был голомызым, на лице его лишь кое-где торчали редкие остинки. Он выпячивал живот, жилет и брюки заказывал пошире — все для солидности, так как от природы был тощеват. Глаза у него были маленькие черные и шныряли, как у белки, во все стороны. Говорил он громко, с нажимом, и пуще всего боялся смеяться на людях. Женился он недавно, на дочери помощника примаря, богатого крестьянина, и не без его содействия был избран в письмоводители, хотя его соперники были старше и поддерживал их сам солгабир Кицу. В семье тестя на него смотрели как на феномен, всюду расхваливали его, поражаясь, что «ему только двадцать шесть лет, а он уже письмоводитель», как будто прочили его по меньшей мере в канцлеры.
Титу с первого дня объявил ему, что намерен уехать в Румынию и что прибыл сюда с единственной целью собрать на поездку денег. Кэлдэрару счел непременным долгом вразумить его: это глупая затея, лучше остаться у него, приобрести богатый опыт, потом сдать экзамены и поступить на курсы письмоводителей при университете. Затем он стал превозносить профессию письмоводителя, не преминув привести в пример себя, столь много преуспевшего благодаря труду и усердию. Титу чувствовал себя униженным, видя, как приятель пытается стать в позу покровителя, но не стал укорять его, а только еще больше утвердился в своем намерении поскорее уехать.
Убаюканные надеждой, все его душевные тревоги улеглись. С той минуты, когда смутное желание уехать обратилось в страсть, ему стало легче дышать, как будто все уродливые мелочи жизни скрылись. Мечты, которые еще вчера кипели в нем, искали выхода, чтобы вырваться наружу, преобразить действительность, покорить всех, привести их в такой же жар и трепет, — теперь присмирели, затаясь в самом укромном уголке его души, словно укрощенные всесильными чарами. В часы задумчивости он ласкал и лелеял их, заботливо оберегал от непосвященного глаза. И так они были ему еще дороже и милее, казались неоценимым кладом.
Как-то раз Кэлдэрару, видя, что он замкнут и угрюм, полюбопытствовал, что с ним такое. Титу напрямик сказал ему:
— Ну что ты понимаешь? Каков твой идеал? Ты женат, письмоводитель, чего тебе еще нужно? Детей? Еще заведешь, не велико дело. А дальше? Твой идеал, милый мой, расположить к себе господина солгабира. Потому ты не пропускаешь ни одной субботы, чтобы не послать ему подарка, потому ты и фамилию свою подписываешь на венгерский манер, и жену заставляешь учить венгерский, да и беднягу отца скоро заставишь, с тебя хватит…
— Позволь, позволь, — разобиделся тот. — Я человек порядочный…
— А что ты сердишься?.. Разве я не об этом говорю? Именно потому, что ты слишком порядочный, ты и делаешь так. И, возможно, правильно делаешь… Но если я не умею быть таким, как ты и тысячи подобных тебе? Не умею, милый мой, и не могу… И сам видишь, незачем мне здесь оставаться, ни здесь, и нигде в этой стране, я должен повидать свет.
После таких разговоров Кэлдэрару раскаялся, что связался с сумасбродом, который не умеет ценить его. Он и рад бы придраться к чему-то, чтобы отделаться от него, но Титу работал за семерых и вез на себе всю канцелярию, поэтому нелегко было найти ему замену.
Перед весной Титу получил письмо от Лауры, переполнившее его радостью. Она писала, что летом в Сынджеорз непременно приедут родные Джеордже из Румынии. Тут он почувствовал, насколько близок к счастью, и уже готов был простереть руки и принять его в объятья.
Со дня свадьбы Джеордже Булбука глубокое отвращение ко всему окружающему прочно поселилось в душе Аны. Дни казались ей бесконечными, мутными, подобными омуту, который чудился ей тогда и затягивал ее, а теперь, точно искушение, так и преследовал своим удушливым смрадом. Ана все время чувствовала, что ей чего-то не хватает, и желала одного покоя. Она то и дело потерянно останавливалась, безжизненно опустив руки, с отсутствующим взглядом, ничего не видя и не слыша. Зенобия, застигая ее в такие минуты, бранилась; мол, она походя спит, от лени мохом обросла.