Казалось, что вся дикая гордость вольной аравитянки оживила Зюлейку. Она сверкнула очами и отвечала; «Ты велишь мне петь, когда бы я хотела молчать; ты велишь мне петь о моей Аравии, а я сижу в твоих каменных чертогах, я раба твоя, я – свободная дочь степей аравийских в прежнее время! Вчера привиделись они мне во сне, в мечте ночи, прилетел ко мне вольный дух моей отчизны и перенес меня туда, под шатры отчизны моей, и я проснулась так радостно, и я пела так весело!..» – Смелый ответ нисколько не рассердил Феофании.
– Зюлейка! ты любила когда-нибудь?
Аравитянка закрыла глаза руками, потом приложила руки к груди своей и, казалось, хотела задушить ответ у сердца своего.
«Да, – сказала она, – я любила, любила прекрасного фариса аравийского… Не спрашивай меня, государыня, не требуй от меня песен моих об Аравии и об любви аравийской! Могу ли передавать эти песни на вашем чужом языке? Ваш язык – стоячее болото, а язык отчизны моей – гневное море, когда его пенит и волнует буря, и волны его просятся в раскаленные молнией облака небесные и сыплют на берега перлы и кораллы, и камни самоцветные!»
– Разве у нас в Греции не знают любви, Зюлейка? Разве наши юные греки хуже ваших аравитян?
«Ваши юные греки, государыня? – Зюлейка усмехнулась. – Ваша любовь греческая? Послушай рассказа моего, государыня».
– Сядь тут, Зюлейка. – Феофания протянула руку Зюлейке в знак милости.
«Был славен витязь Абу-Малек между всеми аравийскими витязями. Никто не бросал копья далее его, никто не опережал на бегу коня его, никого не любили так пламенно девы Аравии. И вдруг сосцы печали упоили Малека, возлег он на грудь скорби, был как камень, опаленный зноем среди песков Аравии; он сделался порогом храма любви, он увидел Лейлу, и тень безумия закрыла солнце ума его. Он бежал в пустыни и говорил с ветрами пустынь:
Повесть о Малеке сделалась перлом бесед. Так никто еще не любил – говорили старцы; так не умеем мы любить – говорили юноши; так никто не любит нас – говорили девы. Эмир, щедро наделенный богатствами и богатый щедростью, услышал повесть о Малеке. Он ссудил Малека золотом участия; он сам пил некогда горечь разлуки и ел плоды отчаяния любви. «Беги, как звук скорый, приведи ко мне ту, которая сожгла сердце Малека огнем очей своих». – «А ты беги, как вихрь быстрый, приведи ко мне из пустыни того, кто сделался царем любви, кто выменял любовь на ум свой!»
И предстала пред эмира, утренняя звезда красоты, Лейла, в блеске своих прелестей; предстал и солнце любви, Малек, во тьме своего отчаяния; безумие глядело из глаз его; печаль одевала его своими крыльями; аравийский терн расчесывал его волосы; песок пустыни прикрывал его во время ночей.
«О ты, заблудшийся в долинах скорби! знай: Лейла любит тебя – я отдаю тебе Лейлу, и с нею богатства и почести!» – Так говорил эмир.
– Юноша! я люблю тебя, и если бы я была царица всей Аравии, я отдала бы тебе Аравию с сердцем моим. – Так говорила дева.
«О эмир благодетельный! Мне не надобна Лейла!
О ты, перло перл, роза роз! Я не хочу обладать тобою!
К чему мне богатства и почести без Лейлы? К чему богатства и почести с Лейлою?» – Так говорил Малек.
– Заклинаю тебя прахом отца твоего: скажи, или ты не любишь Лейлы? Почему ж с тощего коня скорби не хочешь ты пересесть на лихого бегуна радости, гулять в садах любви и насадить рай на земле?
«Великодушный эмир! может ли пылинка приблизиться к солнцу? Мне обладать Лейлою, когда любовь моя есть дерзость презренного духа, смело взглянувшего на вечный трон Аллы[268]? Мне обладать Лейлою, когда всей жизни моей недостаточно заплатить на одно дерзновение – любить ее?»
Так говорил Малек и снова бежал в пустыни, и говорил ветрам пустыни:
Феофания захохотала громко и развеселилась от пламенного рассказа Зюлейки. С изумлением смотрела на нее юная аравитянка.
– Да, в самом деле, так не умеют любить у нас в Греции! – вскричала Феофания. – И признаюсь, я благодарна нашим грекам, что они не похожи на ваших аравитян! Если бы они бегали по пустыням…
«У вас и пустынь нет, – сказала с презрением Зюлейка, – кроме тех мест, где жили некогда люди и где запустение залегло теперь развалинами и кладбищами. У вас негде и ветру разгуляться: везде отравит его тлетворное дыхание человеческое…»
– Чему ты смеешься, Феония? – спросила Феофания у одной из гречанок.
«Государыня! раба твоя смеется тому, что и у нас в Греции так же любили когда-то. Есть и теперь, говорят, где-то каменный утес над морем, и с него бросались те, кто был несчастлив от любви. Говорят, что прежде на этом утесе протолпиться было невозможно».
– А теперь?
«Теперь немногие знают дорогу к этому утесу, и она так заросла крапивою и терном, что если бы кто и хотел прийти на этот утес, то не проберется по дурной дороге»,
– Стало быть, теперь менее людей, несчастливых в любви?
«Не смею противоречить тебе, государыня».