Там, где Северский Донец сливается с Доном, где теперь мелькают скромные хутора станичные, там на мысе, образуемом изгибом реки, возвышалась новая башня, или, лучше сказать, стрельница; по всем холмам по ту сторону Северского Донца белели шатры, торчали кибитки… Клим поднял на своем струге белое знамя с крестом; на новой стрельнице выкинули такое же знамя, и вслед за тем от берега отчалил легкий дубок. Клим показал татарам ярлык и объявил о посольстве.
— Сам Калга-султан здесь, — сказал татарин, — а для московских послов и купцов отведено особое место. Хотите, приставайте туда, мы проведем; там есть и запасные шатры, и валом обведено, и на реку ход особый, никто не потревожит.
Причалили, выгрузились, расположились покойно и удобно… После приготовились принять Калгу, наместника ханского, приоделись и разместились. Палеолог с женой стали в хвосте посольском. Брат Менгли-Гирея, Калга Ямгурчей, не замедлил явиться. Рожденный от гречанки, Калга был роста среднего, но прекрасно сложен, с выразительным, умным лицом. Он приехал один, долго беседовал с Никитиным о делах в присутствии Васи, который ровно ничего не понимал по-татарски. На вопрос о дальнейшем пути Калга объявил, что путь на Азов и Кафу совершенно безопасен, впрочем, обещал дать проводников и уведомить пашей азовского и кафинского. Прощаясь, Калга изъявил надежду увидеться с послами в старом Крыму или в Кафе. Когда Никитин вынул из окованного железом ларца великокняжескую грамоту и один корабельник, Калга улыбнулся:
— Брат Иван шутит! Я по степям собираю войска против Казимира; каждый день в пути мне стоит десять червонцев, а он меня дарит корабельником. Но я понимаю Иванову шутку. Это намек на Казань; если поможет пророк, я ему пошлю грушу из краковского сада.
Калга уехал, но посольство долго не могло разойтись на покой, потому что мурзы и уланы, начальствовавшие отрядами, съезжались к посольской ставке и уходили с обещанием великих даров, когда возвратятся из Кракова. Мурзы и уланы почесывались, но не обнаруживали никакого неудовольствия. Напротив того, наслали послам тучных баранов, плодов сухих, даже вина; а на другой день, когда рязанская дружина, забрав все струги и простясь с послами, отправилась в обратный путь, значительный отряд орды двинулся в поход по левой стороне Дона, чтобы охранять их до Едигея, который, по мнению Калги, где-нибудь близко сидит в засаде с местью. Княжна Ливенская, переодетая в латника, отправилась с рязанцами. Клим так был доволен дружиной, что, продав лошадей татарских, не только отдал им все, что выручил, но и всю свою часть из добычи. И послы расстались с ними не без сожаления и благодарности. Сели на огромные струги Калги-султана, простились еще раз с Ямгурчеем, который со всеми мурзами и уланами приезжал на проводы, и отправились вниз по Дону. Несколько тысяч татар по левой стороне гарцевали по степи, провожая посольство…
— Воистину велик Иоанн, — сказал Палеолог, — когда из этих зверей умел себе сделать таких верных и преданных союзников.
Паша азовский выслал навстречу небольшой турецкий отряд и звал в гости. Послы поблагодарили и продолжали путь по большому руслу; хотя на небе уже светил месяц сентябрьский, но ветер и погода благоприятствовали. Держась берега, путешественники обогнули мыс Еникольский и без малейшего происшествия вошли в великолепную гавань недавно еще знаменитой Кафы, живописно освещенную утренним солнцем… Увидав Кафу, Зоя протерла глаза и опять смотрела на город с напряжением; на огромном амфитеатре возвышались величественно многочисленные церкви, сто фонтанов метали студеную воду, но в гавани уже не толпились корабли, по берегу не кипели густые толпы народа. Та Кафа, да не та!.. И может быть, оттого Зоя так долго не могла узнать Кафы…
— Боже мой! — воскликнула она. — Нет, это мой город, это моя родина; вот, вот дом Меотаки, а вон на горе дом моей матери! Жива ли ты? Жива ли?
II
ВАСИЛИСА
Курицын еще спал, а инок, к нему приставленный, читал молитвы. Утро разбудило Курицына; он посмотрел на инока, перекрестился, встал и, преклонив колени, долго молился перед вновь поставленною иконою. Послышались шаги; Курицын смутился, но притворился, будто не слышит; вошел наместник московский, первый боярин, князь Патрикеев, инок почтительно встал и преклонился, а Курицын простерся перед иконою…
— Федька! — сказал Патрикеев. — Божие Богови, кесарево кесареви. А ты, честной отец, ступай себе в гридню или в светлицу. У нас государевы дела тайные… Ну, Федька, слышал? — продолжал боярин, понизив голос, когда монах вышел. — Ивана-молодого не стало.
На лице Курицына изобразилась не печаль, а досада.
— Я так и знал. Теперь не воскреснет; теперь надо хлопотать за Дмитрия, а тут как хлопотать? Я на привязи, а Леон на воле…
— В моем подвале! Государь приказал сжечь еретика, и костер завтра запылает…