Нетрудно догадаться, что мог говорить Курицын такому гостю в этой беседе… Между тем князь Пестрый не нашел мистра Леона не только дома, но и на всей Москве. По строгому сыску оказалось, что он даже не возвращался в Греческую слободу. Доложили государю, Иоанн пришел в ужас. Хотя врачи великокняжеские и объявили, что никакого признака отравы не замечают, Иоанн мало верил их искусству: кабала не оставляла его воображения. Князь Пестрый едва избежал жезла Иоаннова; Мамон и Ощера не смели разинуть рта, дрожа от страха; Софья не решалась взойти наверх, зная, что злые языки не упустили случая приплесть к этому несчастию греков. Одна Елена могла бы смягчить раздраженное сердце Иоанна, но ей было не до того; мужу опять сделалось хуже; всегда покойный, важный Иоанн озабоченно, с быстротою юноши ходил из рабочей к сыну и возвращался каждый раз печальнее и мрачнее.
В известной читателю темной и длинной палате, что примыкала к рабочей государя, взад и вперед задумчиво толкался Патрикеев. На лице его было написано беспокойство, малейший шорох заставлял его вздрагивать и прислушиваться. Он ожидал государя на обычный труд — напрасно, да и в палату к первому боярину никто не заходил, как будто знали, что попадут не вовремя; колокол, призывавший к вечерне, заставил боярина догадаться, что он прождал слишком долго и что Иоанн слишком озабочен, если и не прислал даже сказать ему, что к работе не будет. Машинально убрал князь бумаги, запер в свои тайники и пошел домой. Давно вдовец, он жил себе по-боярски, держал крепостных хозяек, но ни одна из них не имела на подозрительного Патрикеева продолжительного или, лучше сказать, никакого влияния. Первая просьба за кого бы то ни было лишала хозяйку и звания, и милости; из аксамитного сарафана одевали ее в сермяжину и отправляли в подмосковное село боярина, в огородницы.
Правда, в описываемое нами время боярин мало занимался хозяйкой, зато сын боярина, князь Василий Косой, посещая отца, нередко беседовал с будущею своею рабою, которая знала, что она есть будущая вещь князя и потому исполняла его приказания с усердием и слепым повиновением. На этот раз молодому боярину с молодой хозяйкой Василисой пришлось беседовать долее обыкновенного, потому что князь пришел обедать к отцу, а отец едва воротился к вечерням. Читатели, а паче благосклонные читательницы простят мне грубость некоторых картин; я попрошу только вспомнить, что события настоящего сказания происходили в XV веке, попрошу вспомнить, что в образованнейшем городе и столице Европы — Риме, в загородных дворцах пап и кардиналов, во всеувидение висели без фаты картины Джулио Романо и служили наставниками и руководителями зрителям.
Живые картины, предшествовавшие той, на которой я остановился, пропускаю без описания; эта была картиною покоя. На низкой софе в гридне боярской сидела Василиса, князь возлежал живописно и любовался рабою…
— Ну что же ты, Василиса! Ври что ни есть, не то сон одолеет…
— Да что ж, милостивец, государь боярин, сказывать. Изволь, прикажи, я то и скажу…
— Ах ты сорока этакая! Что же ты, сама уж ничего не знаешь!
— Да что мне знать, на что воля князя-боярина да твоя, так я то и знаю…
— Ну, ты на Палашку не похожа, та больно много болтала…
— Да и доболталась, с подворья московского свезли в огород.
— Это ты знаешь, лукавая, да дурой и прикидываешься: подворье-то лучше, чем огород.
— Как знаешь, боярин; коли тебе, милостивец, лучше, так и мне лучше…
— Да ну к черту!.. Что ты плюешься?
— А зачем ты, милостивец, нечистого помянул? Как не отплюнуться…
— Ну тебя; я хотел сказать, что, может, батька и жалует таких дур, как ты, а я нет, ты у меня говори, как ты есть, — батьке можешь сороку корчить, а у меня будь что скворец ученый, а не то я и без батьки тебя на огород отправлю…
— А я тебе, милостивец, самых лучших огурцов буду приносить.
— Ах ты чертова кукла! Да ты шутить со мной вздумала…
— Куда нам, подлому народу!.. Нет, милостивец. На Москве уже я сведала, что боярин моего Сережу в ту же подмосковную сослал…
— Какого Сережу?
— Жениха мово. Может, он девку свою Василису возьмет женой, ведь не моя была воля…
— Ах ты этакая неблагодарная! Как же ты его смеешь любить.
— А я почем знала, что те, милостивцу, противно. Не укажешь, не буду и любить…
— Опять за старое! А за что же твоего Сережу сослали?
— Не ведаю. Говорят — на поварне сказал свой толк, люди и донесли.
— Какой толк?..
— Будто… Да что я руки на себя кладу… Узнает — убьет.
— Полно таиться, Василиса, мне можешь сказать… Я тебя не выдам…
— Сама вижу, что сдурила, неча делать, обронила конец, возьми его; толковал Сережа да других допрашивал: отчего это боярин и в церковь ходит, а на дому встанет али спать идет, не перекрестится…
Князь вскочил с софы и осматривал углы гридни…
— А что, милостивец, видно, иконы честной ищешь? Все у меня в кладовой, все перечистила да уставила, а лампад да свечей боюсь зажигать. Не то увидит, взъестся…
— Неужели нигде? — спросил князь, побледнев, и заглянул в образную, там было много образов, но без окладов, и все содержанием из Старого Завета…