В это время, положив за плечи руки друг другу, показались из другой повалуши идущие молодые князьки Василий и Юрий Ивановичи да Дмитрий Иванович. Первые были рослее и виднее своего племянника, представлявшего живое сходство с красавицей матерью. Только светлые кудри волнистой головки его и лазурь глаз напоминали рано почившего отца, в свою очередь казавшегося живым подобием княгини Марьи Борисовны — первой супруги Ивана III. Князь Дмитрий Иванович был не по летам вдумчив и любил, чтобы, ему рассказывали всякого рода повествования. Сам он все уже перечитал из харатейных сказаний, собранных во дворце дедушки, и, увидев в первый раз настоятеля какой-либо обители, непременно осведомлялся: что у них есть из книжного? Княжны-тетушки любили приветливого Митеньку, и часто, глядя на него, игравшего с Юрием и Василием, великая княгиня Софья Фоминишна посматривала на задумчивого внука, каждый раз заключая обзор этот глубоким вздохом. Что означал этот вздох?
Злые языки говорили, что великая княгиня сознавала умственное превосходство внука перед сыновьями, не особенно жаловавшими книжную мудрость и больше любившими игры да охоту. На хорошеньких девушек уже заглядывал князь Василий, не из последних. А из сверстников в неразлучные приятели выбирал молодцов-ухарей по этой участи. Слыхали, будто и романею тянуть с ними пускался.
Но мало ли чего не пересказывали злые языки.
Вот послушайте, как смело, какой-то проходимец явно, на весь народ кричит среди бела дня на площади: будто бы негодяя Стромилу, известного беспутника-головореза, выпросил себе князь Василий Иванович в дьяки, и этому-то Стромиле поручено при случае уходить князя Дмитрия. А Стромило будто, хитрый как черт, отнекивался прямо покончить да искал знахарей. Из немчинов никому, однако, он не осмелился то доверить, а приголубил Володьку Гусева, бывшего на подслугах у того бедняка Антона-немчина, лекаря, что за Даньярова сына, за Каракачу-царевича, татарам выдан, как овца на закланье. Как сошелся этот самый Володимир со Стромилой, так и во дьяки угодил все к тому же княжичу Василью Ивановичу. И в дьячестве похвалялся не раз, что он тонко ведает, как это самое, человека в рай отправить, не за плевок. Да и так, молвил, исправно, что ни в жисть не догадаться, никак! Не в тот день, как ножки протянет, а, может, недель за шесть, за семь пораньше дать, значит, тому человеку снадобья испить или съесть в калаче с медом, и все будет не в примету. Только на тот самый день, как совсем покончиться, поболит немножко головушка… Приляжет соснуть… да и был таков. А ни цвету, ни запаху никакого ни в жисть. И этому самому Владимиру князь Василий Иванович поручил лечить свою челядь. Только, говорят, старуху Соломонидку, что, бывало, спросонья петухом певала, невзлюбил и — залечил, как пить дал. Захирела да Богу душеньку отдала в два дня всего. Конечно, и лета уже ее старые, да и Володька похвалялся: вот-от как у нас!
Из любимцев Василия же Иваныча, окромя смердов, есть и князья, и дворяне. Щавий Скрябин, так тот все корчит из себя боярина. Ужо, говорит, буду тысяцким. Уж для меня, мол, князь Василий Иванович эту самую честь предоставит, хоша и давно искоренили. А князь Иван Палецкой, так тот норовит в воеводы — уряд устраивать! Грозится все подьячество известь да из боярских детей ребят посадить в приказы. Лучше, говорит, судить будут. Не скоро научатся указы как зернь метать! А Поярок Андрюха, так тот все Палецкова подзадоривать: ты, гыть, князь, может, не дорос, как подьячих искоренять? Я вот в думные произошел, всего навидался, а экова чуда, как бы вохлака сына бояровского в приказ посадить да калым в руку дать — не видывал и не слыхивал!
— Так увидишь и на носу зарубишь! — бывало, рыкнет нетерпеливый да любивший прекословья молодой князь Палецкий. Да Поярок умный малый, подсмеивается, известно.
— Быть, значит, скоро переменам каким ни на есть! — покрякивая, решали политики гостиной сотни, слушая умные речи, вновь и въявь разглагольствовавшего без опаски того ворчуна-ругателя нищего, с которым мы уже встречались два раза в нашем рассказе. Помните, как честил он знать московскую в памятный день привоза Алегама? А потом мы видели эту же непривлекательную личность в палатах князя Ивана Юрьевича — как он сетовал на дурные времена и на недостаток поддержки со стороны милостивца в деле отстояния его собственной шкуры…
Подлинного имени его — Мунт — горожане не знали, не ведали, а запросто величали Абрамком-вралем. Сам он не обижался на такую искренность выражения, зато не удерживал он нисколько и языка своего: про все и про всех резал без ножа.
Одни, бывало, слушают, другие молча отходят, качая головой.
— Как таки так можно баять на Москве стало про всякую ужасть? Он, Абрамко этот самый, иной раз и державного задевает в своем мелеве: все с рук сходит ему как по маслу.