Сам отец со своею железною волею ни разу еще не решился сделать допрос в этом роде, хотя смотрел на белое личико дочери, подернутое грустью, не без видимого волнения. Не оно ли, не это ли волнение, и мешало великому политику выспрашивать? Он сам сознавал, что, обрекая дочь на житье в чужбине с человеком, которого она не видала и должна полюбить понаслышке, не зная его, каков он, – должно неминуемо вызвать в этой жертве признаки и тоски, и слез, и горя. Все это очень естественно и должно быть. Она должна пройти такое состояние; потом забудет… сживется… может быть, неожиданно встретит и радость – по капризу судьбы, всегда действующей наперекор расчетам. Простая же логика не давала права заключать о большой радости и совершенном довольстве молодого существа, пересаженного против воли в другие условия общества, к другим людям, враждебно относившимся ко всему, что носит имя московского.
– Ведь не любят же, по правде сказать, и москвичи мою Софью Фоминишну? Положим, ради ее греческой хитрости, – рассуждал сам с собою Иван Васильевич (наедине, входя в разбор обстоятельств предположенного им бракосочетания дочери с литовским владетелем)… – Ну… и ее, Алену мою, может, не полюбят литвины, а главное, ляхи-враждебники. Небольшая беда – любил бы только муж! Александр мямля, говорят, а одинаковые нравы сталкиваются на одних и тех же побуждениях. Вот что дурно! Алена моя – мямля! И муж будет такой же: ни рыба ни мясо! И будут они друг другу надоедать; он свою католицкую веру держит; она привязана к православию родному. На этом столкнутся непременно! Его науськают паны разные, да патеры станут перетягивать к себе в веру мою горлицу… Она устоит, я знаю, – а слез прольет реки. Да ведь и так плачет! Такая уж ее, видно, доля пахмурая. Все же замуж девку-дочь отдать надо; за своего всегда могу, да выгоды большой нет, а за соседа – есть выгода! Алена моя не просто девушка, а русская великая княжна и должна сослужить родине службу: тянуть на русскую сторону литовские порядки! Сживется же ведь наконец! Привыкнет и муж к ней! По себе могу судить, не всегда и не во всем же откажешь просьбам жены: два раза устоишь, отойдешь, в третий – сделаешь! И если Алене посчастливится, из двух в третье: ее родное дело – Русь и русское в Литве – поднимется. Вот ее участь… завидная для русского сердца. А сердце у ней наше, русское, доброе. Слезами посеешь – радостью пожнешь!..
Мать рассуждала несколько иначе. Для Софьи Фоминишны была не тайною привязанность Елены к Васе Холмскому, и, зная эту сторону очень естественной девичьей кручины, мать приходила к убеждению, что слезы, не осушающие глаза дочери, выражают скорбь об отсутствующем. Потеря его навек была бы, может, легче, чем если бы видела она его хоть редко, издали! Неизвестность: что с ним? – заставляет пытливый ум и кроткое сердце беспрестанно о нем думать. Этим тревога поддерживается, и забвению долго не изгладить из памяти милого образа.
– Вот что разве сделать мне? Сказать разом, что нет его?.. Уверенность в том поможет забвению! По себе могу судить. Когда в борьбе с неверными пал мой прекрасный рыцарь Анджелето Равенский, я думала: не пережить мне будет его гибели. Но прошло с полгода, и я приняла без большого горя весть, что меня хотят отдать за Ивана Московского. До вести о гибели Анджелето я считала мгновения: когда получу от него весть? Делалась больна, когда замедлялось почему-нибудь прибытие посланного. А как только эта лихорадка ожидания прошла, я стала спать спокойно, и самый вопрос о дальнем странствовании в варварскую страну, где должна была я, после тысячи приключений, отдать руку неведомому мне государю-мужу, для меня разрешился легко. Поедем – посмотрим, что будет! Так и будет с Еленою. Слез она меньше будет тратить, раз вдоволь выплакавшись, при сообщении об исчезновении Васи!
Кто более ошибался в страсти и живучести сердца Елены: мать или отец? Покажут события. Только Софья Фоминишна решилась привесть в исполнение свой замысел со всею ловкостью итальянки, обладающей и греческою хитростью.
Однажды утром наученная ею сенная девушка вполголоса стала рассказывать своей подружке-золотошвейке; сидя за пяльцами, что на Москве говорят: никак князя молодого Холмского извели где-то злые люди!
Княгиня Авдотья Кирилловна в это время проходила внутренним переходом, только тонкими дранками отделенным от теплых сеней, где происходил разговор. Фамилия Холмского заставила ее остановиться, и слова: «Извели злые люди!» – были ударом в сердце кроткой страдалицы. Она так и осталась на месте, бледная, трепещущая, холодная и… почти недышащая.
В таком положении перенесли княгиню на постель. Сбежались дети. Княжны Елена и Федосья Ивановна целовали холодные руки своей пестуницы, обливаясь слезами. Она же находилась в состоянии летаргии; дозволяла делать с собою что угодно. Руки ее легко разгибались, потеряв всякую возможность сопротивления. Только грудь высоко ходила, но дыхание чуть было слышно.
Пришла Софья Фоминишна и при взгляде на отходящую поняла, что убило ее.