Но давайте вернемся к моему сну. За столом тоже обсуждали это достопамятное событие. Все удивлялись, что никому не хватило духу сделать фотографические снимки птиц. Или подстрелить их. Или попытаться преследовать их на самолете. Люди ругали правительство, пустившее все на самотек, и удивлялись, что такое вообще оказалось возможным. Но во всех словах сквозило одно чувство — чувство неуверенности. Даже когда кто-то отпускал замечание, каковое должно было звучать разумно или насмешливо, в его словах прятался невысказанный вопрос, и говоривший выпивал стакан вина, словно для того, чтобы смыть с языка дурной вкус сказанного. Наконец, кто-то закончил дискуссию вопросом: «Что пишут вечерние газеты?» В то время не было обыкновения полагаться на собственные суждения. Считалось, что в обществе существуют особые люди, пригодные к тому, чтобы обо всем сообщать и, по долгу службы, высказывать мнение в том виде, в каком оно представляется самым подходящим для большинства. Вечером обо всем можно было прочитать, и, разговаривая перед сном с соседями, люди убеждались, что теперь они думают одинаково. Итак, все было в полном порядке и никаких тревожных загадок просто не могло возникнуть. Я знаю, что даже те немногие, кто приписал все происшедшее чистой случайности, тоже ждут, что кто-то скажет им, что они должны думать. Может быть, поэтому так долго спят окружающие меня люди, хотя должен признать, что причиной могут быть истощение и голод. Я также думаю, что они уповают на то, что это я — именно тот, кто формирует их собственное мнение. Я открыл это перед тем, как вернулся в город. Там был один человек, которого я считал моложе и живее остальных. Я наклонился над ним и о чем-то спросил. Наверное, не хочет ли он пойти со мной. Одновременно я попытался раздуть огонь, так как предполагал, что в золе еще тлеют угольки. Мне было бы приятно сознавать, что есть человек, готовый встать рядом со мной. Но я зря его потревожил. Он не привык, чтобы ему задавали вопросы. Да, я вспомнил, о чем я его тогда спросил: не думает ли он, что город остался таким же, каким был раньше, но изменились мы сами? Да, и чтобы не допускать никаких двусмысленностей, я спросил, не считает ли он, что мы мертвы. Но он меня совсем не понял. На его усталом, изможденном лице отразилась лишь смутная готовность принять от меня все что угодно — приказ, идею, но ни в коем случае не вопрос. Скажи я ему: «Мы мертвы!» — и он был бы полностью удовлетворен. Он обращался ко мне на «вы», а я к нему — на «ты».
Надо ли мне было изобрести для него что-то такое, чтобы он смог в это поверить? И зачем? Мне самому эти люди были совершенно не нужны. После того как я один прошел по городу и вернулся назад, я понимаю, что смог бы прекрасно жить на обезлюдевшей Земле и точно не умер бы от одиночества. Я буду жить со своими словами, с теми, что еще остались у меня. Какие-то из них, возможно, пустят корни и тем самым обретут известную власть надо мной, и я смогу воспользоваться ею. Это не так уж плохо; это закон, которому я охотно подчинюсь. Но эти окружающие меня люди могут сильно помешать мне, ибо это я обрету над ними власть, и горе мне, если я не справлюсь с нею. Тогда они просто меня убьют. Ничто так не порабощает, как власть, и только рабы любят властвовать.
Если бы я только знал, что спасло этих людей. Если бы я только мог проникнуть в суть случайности. Не суть ли они воплощенные слова, которые я однажды опрометчиво произнес? Не есть ли случайность мгновение моего утомления?
В вечерних газетах было лишь краткое упоминание о происшедшем событии. Профессор Имярек, известный зоолог, высказался в том смысле, что в этом событии нет ничего экстраординарного, что при определенных условиях — в данном случае, очевидно, в арктических широтах — известные нам животные могут достигать необычайно крупных размеров. Обе птицы, без сомнения, относятся к роду чаек. В настоящее время уже снаряжается экспедиция с целью изучения мест гнездования и всего прочего. Короче, на этом сообщении можно и успокоиться. В прочем же нет никаких поводов для беспокойства.
Так отреагировали газеты. Тот, который обращался ко мне «мой дорогой», участия в общем разговоре не принимал: он был занят тем, что тщательно присыпал солью винное пятно на белой скатерти. Но вдруг, совершенно неожиданно, он заговорил: «Какое нам дело до газетной болтовни, когда нам выпало счастье принимать человека, который сможет высказать по этому поводу гораздо более весомое суждение? Возможно, он явит нам свою милость и ответит». При этом он выразительно посмотрел на меня, а следом за ним обратили на меня свои взгляды и все остальные.