Они опаздывали на концерт и помнили об этом, но никто не решался встать и сказать вслух. Выставка Секони открылась днем — с пальмовой водкой и мясом черного барана, чья запекшаяся кровь до сих пор пятнала пол в мастерской Колы. Банделе тогда сказал им: «Зачем вам нужен баран? Разве жертвы уже не было?» Мучительную секунду они ждали, что Эгбо вонзит нож ему в горло, и стояли в ужасе, замерев, над дымящейся кровью и разделанной тушей. Но Эгбо лишь небрежно махнул ножом в сторону Банделе, и тонкая струйка бараньей крови потекла по его рубашке. Напряжение сразу исчезло, и смех пришел на смену нелепой враждебности; даже Банделе улыбнулся, вспомнив, что все это делается ради Секони. На холсте Колы краска еще не просохла, но они отнесли его и повесили в фойе театра, где вечером должен был петь Джо Голдер. На открытие пришли все меценаты, включая чету Огвазоров, которые быстро удалились, заметив муху-другую над потоком пальмовой водки. Убой барана, вкус водки и острый запах жареного мяса приходили в голову Эгбо и возвращали его к единственной встрече в святилище над рекой, и он знал, что это отнюдь не трогательное воспоминание, ибо день с той девушкой был огромен, и Эгбо ошеломляла сила ее воли...
И вот он шагал и шагал, а в гостиной Банделе все со страхом ждали минуты, когда им придется уйти и увидеть за рампой Джо Голдера. Банделе сошел вниз.
— Кажется, пора идти в балаган.
— Ты хочешь нас выставить?
— Нет. Я иду с вами. Но скажите мне, если знаете, отчего во втором отделении Джо Голдер собирается петь реквием? Он что, хочет так искупить грехи?
— Программу составили месяца три назад, — тихо ответил Кола.
— Следовательно, грех он совершил по наитию, — голос Банделе был сух и бесстрастен, как тогда, когда он сказал: «Если поедешь на американской машине последней марки, собаки разлягутся на дороге и позволят себя переехать».
— Ты там не выдержишь, — снова тихо сказал Кола.
— Выдержу. Мы, кажется, все идем на бессмысленное самобичевание. Джо Голдер стоил мне нескольких лет жизни. Но я выдержу.
Банделе был другим человеком, и понять его становилось все невозможней.
Могло показаться, что в нем нет ни сострадания, ни терпимости, хотя на деле именно эти свойства брали в нем верх.
В театре Кола, Саго и Дехайнва сели рядом, а он с Сими занял места в том же ряду, но поодаль. Кола уселся так, чтобы быть сзади Моники, которая пришла с миссис Фашеи. В переднем ряду возле Огвазоров восседал Айо Фашеи.
Банделе был неумолимым, как старейшина на совете, где ему дано лишь однажды высказать суждение. Он словно спрашивал внешне спокойную фигуру на просцениуме: «Что ты нам демонстрируешь? Обман или провал в памяти?» Банделе сидел, как неподвластный времени дух, размышляя о судьбах смертных. А Кола, тщившийся ничего не упускать из виду, старался расположить события по порядку, согласно привычному течению времени, но для этого не хватало ни сил, ни сосредоточенности.
А Кола смотрел на Банделе и думал: «О, если бы нас ничего не сковывало, если бы мы могли просто упасть на землю из безличных пустот мироздания и не быть в долгу перед мертвыми и живыми; о если бы мы могли не расслаблять свою волю всепониманием и в час, когда настоящее рушится над головой, быстро найти новый закон для дальнейшей жизни! Как Эгбо всегда, как сейчас Банделе».
Балки, мешки с песком и сборные конструкции торчали из-за кулис и наваливались, на обе половины распахнутого занавеса. Два пятна света лежали на Джо Голдере, за спиной которого простиралась глубокая черная пустота. Он походил на старомодную фотографию из семейного альбома, он зря искал себя в этом безликом необъяснимом мире, который был незаполненной страницей для того, чья душа вырывалась наружу с каждой нотой. Обнаженный Джо Голдер купался в черных убаюкивающих струях горя, которые не очищали от скверны даже заблудшего ребенка, и лицо его искажалось...
И он знал, что дело тут не в географии. Кола опустил глаза и увидел руку Моники, судорожно вцепившуюся в ручку кресла. Он коснулся ее пальцев, понимая, что сегодня — день расставания, после которого каждый пойдет своим путем.
Он не мог разобраться в чувствах, которые захлестнули его, и ринулся к выходу. В дверях стоял Эгбо; даже в неясном свете фойе он выглядел обессиленным и обреченным, как человек, внезапно утративший молодость.