По асфальтовой дороге я подхожу к последнему из домов, в котором на первом этаже светится пара окон, и решаю в них заглянуть. С кошачьей незаметностью и мышиной осторожностью поднимаюсь по ступеням на веранду, где слышу женский голос:
— Что тебе нужно?
Пистолет по-прежнему у меня в руке, поэтому я опускаю ее в надежде, что темнота скроет оружие. Оглядываясь, вижу силуэты четырех кресел-качалок с подушками, стоящих рядком. В третьем сидит женщина, едва различимая в свете, пробивающемся сквозь щели в шторах. Я чувствую аромат кофе и смутно вижу кружку, которую она держит обеими руками.
— Я хочу помочь, — говорю я ей.
— Помочь кому?
— Вам всем.
— Почему ты решил, что мы нуждаемся в помощи?
— У Донни шрам на лице. У Холли ампутированы пальцы.
Женщина подносит кружку ко рту. Пьет.
— И со мной кое-что почти случилось, когда я пил пиво и смотрел телевизор.
Она не отвечает.
С веранды прибой слышится более приглушенно.
— Нас о тебе предупреждали, — наконец говорит она.
— Предупреждал кто?
Вместо ответа она продолжает:
— Нас предупреждали, что тебя надо избегать… и думаю, мы знаем почему.
Луна на западе круглая, как крышка карманных часов, и кажется, хотя небо удивительно чистое, что она покрыта сеткой шрамов.
До зари на восточном горизонте еще больше часа. Не знаю почему, но я думаю, что разговорить одного из здешних обитателей проще под покровом ночи.
— Меня накажут, если я что-нибудь расскажу тебе. Строго накажут.
Если бы она уже решила не говорить со мной, то не стала бы сообщать, что такой разговор ей дорого обойдется. Просто предложила бы мне проваливать.
Ей нужен довод, оправдывающий риск, и я думаю, что знаю, как ее мотивировать.
— Я видел на берегу вашу дочь?
Глаза женщины чуть блеснули янтарным светом.
Я сажусь на первое кресло-качалку, оставляя одно между нами, и кладу пистолет на колени.
Не испытывая угрызений совести, я ищу способ манипулировать ею.
— Ваша дочь еще не обезображена шрамами? У нее все пальцы? Ее не наказывали?
— Тебе нет нужды это делать.
— Что именно, мэм?
— Так сильно наезжать на меня.
— Извините.
— Кто ты? — спрашивает она. — На кого работаешь?
— Я агент, мэм, но понятия не имею, чей именно.
И это правда. Я мог бы сказать ей, что я не агент ФБР, ЦРУ, Бюро по контролю за распространением алкогольных напитков, табачных изделий и оружия, и, хотя мне кажется, что мой дар превращает меня в агента какой-то высшей силы, доказательств у меня нет, и я не решаюсь даже говорить об этом из опасения, что меня примут за безумца.
Бесстрастность, с которой она произносит последующие фразы, особенно удивительна, с учетом вложенного в них смысла:
— Джоли, моей дочери, двенадцать. Она и умная, и сильная, и хорошая. И ее убьют.
— Почему вы так думаете?
— Потому что она слишком прекрасна, чтобы жить.
Глава 5
Женщину зовут Ардис, она жена Уильяма Гармони, родители которого построили «Уголок гармонии».
В свое время, говорит она, жизнь здесь была идеальной, насколько такое возможно. Они наслаждались радостями крепкой семьи, работали вместе на общее благо, без единого конфликта, напоминая семью пионеров, которые в другую эпоху осваивали участок земли, производя все необходимое для своих нужд, живя и работая как единый организм.
С момента создания «Уголка», все дети учились дома, причем и дети и взрослые предпочитали проводить большую часть свободного времени, рыбача в бухте, загорая на пляже или гуляя по окрестным холмам. Дети школьного возраста, естественно, выезжали на экскурсии, а иногда ездили с родителями в отпуск за пределы принадлежащего семье участка земли. Все изменилось пятью годами раньше. С того момента «Уголок гармонии» превратился в тюрьму.
Ардис излагает все это таким тихим и спокойным голосом, что иной раз мне приходится наклониться к ней, чтобы не упустить ни единого слова. Она ничем не выдает горя или ожидания утраты, как можно предположить, если она действительно верит, что юную Джоли убьют в наказание за красоту. Нет в ее голосе и страха, и я подозреваю, что ей приходится говорить без эмоций, потому что в противном случае она полностью утратит самоконтроль, необходимый для этого разговора.
«Фактически в тюрьму, — говорит она. — Никто больше не уезжает в отпуск. Никто не ездит на экскурсии. Все дружеские отношения с людьми, которые не члены семьи, разорваны, зачастую в такой грубой манере и с такой злостью, что у бывших друзей нет желания их восстановить. Только один из их семьи может на какое-то время покинуть „Уголок“, чтобы побывать в банке и сделать какие-то важные дела. По магазинам они больше не ходят: все необходимое заказывается по телефону и привозится…»
Хотя ее тон и манера остаются будничными, в голосе появляется страх, потому что она запуганная женщина. Я знаю, что она подходит к главному разоблачению, понимаю, что душа ее согнута, но не сломлена. Чувствую отчаяние, вызванное тем, что нет никакой возможности до бесконечности держаться за надежду, отчаяние, идущее от неспособности продолжать сопротивление, давно воспринимаемое напрасным. И все-таки она не сдается на милость беспомощности и отчаяния.