Бурденко в этом не участвовал. И не из каких-нибудь особых соображений, а потому, что в эти дни в препараторской готовили препараты не только для университета, но выполняли большой и очень срочный заказ, в котором Бурденко, как и его товарищи по работе, был заинтересован материально. Вот когда он мог послать домой впервые не десятку и не полторы, а может быть, даже сотню рублей... Надо было только поскорее закончить заказ на препараты, поступивший сразу из двух городов - Барнаула и Красноярска. Работали и днем и ночью. Вздохнуть, как говорится, было некогда. И все-таки урывками Бурденко дочитывал эту книгу "Сибирь", несколько раз перечитав историю Нифонта Долгополова.
Об одном он жалел, что ни с кем нельзя было поделиться размышлениями об этой истории: ведь книга считалась запретной. Ее даже нельзя было оставлять в общежитии, где почти каждый день теперь производился негласный досмотр в сундучках и под матрасами "на предмет поиска чего-либо несоответствующего", как выражался смотритель общежития, неофициально служивший, наверно, не только в университете.
Бурденко делал препараты и все думал о Нифонте, как думал бы об очень близком человеке, о друге, о брате или о самом себе.
А наверху, на втором этаже, кипели страсти. Все больше студентов втягивалось в дискуссии о том, имеет или не имеет права полиция вмешиваться в университетские дела.
Были и такие осторожные высказывания, что при известных условиях, пожалуй, необходимо, чтобы полиция "принимала меры". Недопустимо-де только, чтобы ей помогали казаки.
Ораторов с такими убеждениями тотчас же сгоняли, стаскивали с трибуны. Одному надавали тумаков. Страсти кипели со все нарастающей силой. И высказывания приобретали все более резкий характер.
Были даже требования к правительству дать гарантии, что оно никогда не только не прибегнет к силе, но никогда не будет вмешиваться в университетскую жизнь.
- Это уже черт знает что! Можно подумать, что у нас тут по меньшей мере Франция. А все это влияние социал-демократов, - возмущался один приват-доцент, зашедший в препараторскую. И он же вдруг как бы укорил Бурденко: - А вы, коллега, почему не присутствовали на сходке? У вас что же, особые взгляды?
В самом деле, получалось, пожалуй, нехорошо: все студенчество так или иначе выражает свою солидарность, а он, Бурденко, "за" или "против"?
Жить в обществе и быть свободным от общества, конечно, нельзя.
Это скажет позднее великий человек, чье имя Бурденко, как все мы, услышит почти через два десятилетия. И тогда же это имя прозвучит на весь мир.
А пока, вот в эти дни студенческих волнений, в самом конце девятнадцатого столетия, человек этот, чье имя - Ульянов-Ленин - в полицейских реляциях упоминалось часто с прибавкой "брат казненного", отбывал последний год сибирской ссылки в селе Шушенском. В этой прибавке к его имени, к его фамилии отражено было, наверно, не только желание усугубить его вину, но и, может быть, даже удивление полицейских перед человеком, который, невзирая на страшную судьбу своего родного брата, все-таки не отказался от небезопасной идеи изменить этот мир.
Полицейским же, естественно, мир представлялся незыблемым, непоколебимым.
Ведь еще не выплавлен был металл для пушки, которой предназначено было выстрелить с крейсера "Аврора" по Зимнему дворцу. Еще не построен был и крейсер "Аврора". Еще в Зимнем дворце помещалось не Временное правительство, а "божией милостью государь-император и самодержец Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский и прочая и прочая", чья власть представлялась большинству его подданных не временной, а вечной и единственно возможной.
И студент Бурденко, как и многие его коллеги, еще уверен был, что государь не знает всех безобразий и несправедливостей, творящихся в богом данной его империи и, в частности, вот здесь, в Сибири, где за здорово живешь, без суда и следствия могут ни с того ни с сего погубить, сгноить, искалечить любого человека.
Бурденко задумался над словами приват-доцента, в самом деле вроде укорившего его. Все, мол, студенты шумят наверху, чего-то добиваются, а он, Бурденко, почему-то в стороне. Наверно, это - нехорошо, неправильно.
Бурденко, однако, не бросил тотчас же работу. И после ухода приват-доцента еще больше часа спокойно проработал над препаратами. Некоторые сухие, как всегда, тщательно прикрепил проволочками к полированным дощечкам. Другие поставил сушиться.
Затем снял фартук и халат, умылся тут же в тазу, надел форменную тужурку и неторопливо пошел наверх, на второй этаж, где даже в коридорах было шумно и сильно накурено, чего раньше никогда не бывало: студенты никогда не курили в коридорах.
Бурденко прошел в большую аудиторию, что направо от главного входа. Было слышно, как там громко смеются и аплодируют. И из аудитории, что совсем странно, тоже тянуло табачным дымом.
- Нилыч! Нилыч пришел! На кафедру его! Слушаем тебя, Нилыч! - заревело несколько голосов.
В реве этом можно было уловить и доброе товарищество, и иронию, и насмешку, и то, что издавна называется "подначкой".