Я села. С обеих сторон на меня глядели соседки — беленькие, в беленьких фартуках и с голыми шейками. Мое пестрое платьице, казалось, им не понравилось. Помню, однако, что оно было сшито по моде, а зеленые камлотовые платья на девицах были вовсе немодны...
Кое-как я осмотрелась. Классная комната была далеко не нарядна; желтые штукатурные стены, обвешанные плохими ландкартами; две черные доски на станках, исчерченные мелом, и ряды скамеек с пюпитрами, горой возвышавшиеся от середины комнаты до стены. Скамейки, выкрашенные темно-зеленою краской, смотрели немного мрачно... В простенке был такой же крашеный столик, и за ним сидела классная дама; другой столик стоял посреди комнаты; и за ним сидел учитель. Девицы, на скамейках впереди меня, смотрели, не шевелясь, на учителя. Я вглядывалась, как искусно были они причесаны в две косички, когда над моим ухом произнесли: «Ecoutez le maitre, mademoiselle...»** Классная дама воздушно проходила между рядами.
Я начала слушать. Шел урок русского языка. Учитель, краснощекий, плотный старик с черными бровями, объяснял что-то <...>.
** Слушайте учителя, мадемуазель {фр.).
Я обернулась и чуть не ахнула. Рядом с девицей, ставшею на самой высокой скамейке, чтобы отвечать, сидело маленькое существо, от которого была видна одна голова. Это была моя кузина Варенька Г<рибкова>.
Мы жили в одном губернском городе, и я знала, что Вареньку тоже отдают в институт; но ее родные прежде нас уехали в Москву. Варенька, как она сказала мне потом, поступила только часом раньше меня. С высоты своей скамейки она увидала мой взгляд и весело кивнула мне головой. Затем она не глядела на меня больше, навострив глаза и уши на учителя. <...>
Пробило двенадцать часов, в коридоре зазвонили к обеду, учитель встал, и все за скамейками ему присели. Классная дама скомандовала: «Par paires»[71]. Мне продели руку под руку моей соседки. <...>
За обедом нас посадили возле классной дамы. Я ничего не ела; Варенька кушала с аппетитом. Она бойко рассказывала классной даме о своих родных, хотя ее не расспрашивали. Дама только слушала снисходительно, а Варенька смотрела ей в глаза, будто ожидая, что вот ее сейчас уже чему-нибудь научат.
После обеда нас повели в рекреационную залу. Это была огромная комната, совсем пустая, с двумя-тремя скамейками, к которым допускались только не совсем здоровые девицы. Вареньку обступили. Она была такая хорошенькая и любопытная, что к кружку подошли и другие классные дамы. Они смотрели на Вареньку, на эту невоспитанную юность со сдержанною ужимкой, которую я поняла только впоследствии, когда у меня самой явилась такая же ужимка, когда я оценила превосходство институтской ташёге d'etre[72] и совершенства автоматической выправки. <...>
Улучив минуту в вечернюю рекреацию, я шепнула Вареньке, как я рада, что мы вместе и ни с кем не будем связываться. Она меня немножко задушила (целуя, она имела привычку немножко душить), но сказала с восхищением: «Зачем же нам сидеть одним? Я хочу быть со всеми, это будут все мои
друзья, непременно...» И когда мы пришли спать в дортуар, помолились и разделись, Варенька пошла с поцелуями ко всем девицам по очереди. Дортуарная служанка отдала Вареньке ее пирожки и пряники; она разложила их по табуретам всех девиц. Девицы тихонько засмеялись, поблагодарили и съели. Эта гастрономическая нежность ко всем, без исключения, и душевные излияния, казалось, были не совсем в нравах жителей... Варенька все просила о дружбе.
— Но ведь вы останетесь в маленьком классе, какая же дружба? — сказала ей наконец одна девица тоном неопровержимого отказа.
С Вареньки вообще скоро сбили спесь и веселье. На другой день нас повели в закройную и одели в камлотовые платья. Маленькая оригинальная личность моей кузиночки стала стираться в одну общую форменную краску. <...>
Помню, что об эту самую пору совершила я свой первый подвиг, или, вернее, вдруг показала неожиданную прыть. Сама не понимаю, как это со мной случилось. Две недели я была как сонная, двигалась и раскрывала рот только по неизбежности и не чувствовала никаких самолюбивых поползновений явить перед институтом черты моего характера. Несмотря на то, в мою голову села дурь. Она села с первого дня и мучила меня. Мне было досадно, зачем кругом такая тишина. Тихо так, что душно, что почти физически тошно... Когда же будет шум? Утром встанем — говори тихо; помолимся Богу, позавтракаем — тихо; там учитель — опять тишина. Парами ведут к обеду — молчи; за обедом говорят вполголоса. После обеда, положим, рекреация, но не кричат, не хохочут, а более идет шуршанье ногами; там опять учитель до пяти часов; с пяти до шести хотя и рекреация, но, должно быть, тоже нельзя шуметь слишком много, пепиньерка напоминает: «Pas autant de bruit, mesdemoiselles...»[73] С шести до ужина приготовление уроков, и больше шепотом; в восемь ужин, и поведут безмолвными парами. А там и спать ложись, и наступит тишина мертвая.