Про себя же скажу, что я вся была поглощена радостной мыслью свидания с моими далекими и дорогими существами, и радость эта вытеснила все прочие чувства, померкла даже и привязанность моя к Д.Ст<ратано>вич; пропала и ненависть к Ма — вой, кончавшей вместе с нами для блага будущих воспитанниц свою двадцатипятилетнюю службу, она заменилась равнодушием и как будто жалостью, что ее никто не любил и никто о ней не сожалел.
Приехала, наконец, и Марья Петровна, сказавшая мне, что дома все здоровы и с нетерпением меня ждут, но что мне придется с ней прожить в Петербурге месяца два; во-первых, невозможно по бездорожице пуститься в путь (нас выпускали в половине марта), а во-вторых, дела ее еще не будут кончены. <...>
Наконец наступил последний день нашего почти девятилетнего пребывания в Смольном! Не сумею рассказать, что я перечувствовала в этот день. Радость сменялась грустью и какой-то жалостью ко всем остающимся за этими стенами и даже к этим стенам, которые, казалось, без нас должны осиротеть.
В последний раз мы получили приказание надеть наши белые платья, чтобы в день выпуска быть всем одинаково одетыми; вручили каждой деньги и Евангелие и повели в церковь. В последний раз мы встали на клиросы и пропели молебен, после которого наш священник, он же и законоучитель, сказал нам трогательное напутственное слово, и мы, слушая его, все плакали. Наконец началось прощание с начальницей, инспектрисой, учителями, классными дамами. Прощаясь друг с другом, мы обнимались, крепко целуясь, обещаясь никогда не забывать друг друга, и многие горько рыдали.
И вот широко распахнулась дверь нашего монастыря, чтобы навсегда за нами затвориться, и мы, неразумные дети для жизни, очутились на той свободе, о которой мечтали все девять лет, и похожи были на птичек, вылетевших в первый раз из гнезда, радостно и доверчиво глядящих на
Божий свет и с неокрепшими еще крыльями готовых в него ринуться, не подозревая, что при первом же полете можно упасть и, может быть, насмерть разбиться, не подозревая и того, что в этом манящем их свете много хищных коршунов, подстерегающих подобных бедных, неопытных птичек. Счастье было тем из нас, у кого была любящая, руководящая и поддерживающая первые шаги рука, и горе тем, кто ее не имел...
А.И.Соколова
Из воспоминаний смолянки
Я поступила в Смольный монастырь в тот класс, где моя тетка была инспектрисой, и хотя я была приведена годом позднее общего приема (прием был в 1842 году, а я была приведена в 1843-м), но мне удалось сразу занять первенствующее место в силу той серьезной подготовки, которая заботливо дана была мне дома.
В то время весь курс учения в Смольном монастыре делился на 3 класса, и воспитанницы оставались по 3 года в каждом классе. Ни отпусков, ни выездов не полагалось, и двери Смольного, затворявшиеся при поступлении за маленькой девочкой, вновь отворялись по прошествии 9 лет уже перед взрослой девушкой, окончившей полный курс наук.
В каждом из трех классов было по восьми классных дам при одной инспектрисе, и классная дама, приняв воспитанницу на свое личное попечение в день поступления ее в институт, неуклонно заботилась о ней затем в течение всех девяти лет. Группа воспитанниц, отданная под покровительство и управление одной классной дамы, образовывала из себя дортуар. Эти девочки спали в одной комнате и значились под последовательной серией нумеров.
В классах воспитанницы размещались уже по степени своих познаний, и там классные дамы дежурили поочередно, через день, так как всех классных отделений было по четыре на каждый класс. В смысле преподавания все девочки сразу поступали в ведение учителей и профессоров; учительницы полагались только для музыки. Положение профессоров в первые два года поступления воспитанниц было более нежели затруднительное. Большинство детей не знало ровно ничего; было даже много таких, которые и русской азбуки не знали.
Состав институток был самый разнообразный.