Каждый вечер собирались эконом, Алексей, Федор и сам Колымский. Еще с августа стали звать старосту. Рядили, когда, куда и что и как, чтобы утром давать наказ сотским, десятским от села и от дворни. На стенах княжеского кабинета цветные листы — почвы, посевы, — барином рисованные, и черная доска. Хозяйство было уже не простое: поля, скотина, металл лили, стекольное производство шло, немцы-мастера да англичанин тоже своего требовали. Ломать голову приходилось, чтобы все сразу валом валило. На той черной доске барон мелом ставил значки — здесь молотьба, там леса перевозка, тут кирпича. Набиралось, что не тотчас сочтешь. Мелом же Колымский выводил стрелы, соединял значки. Алексей для сотских и десятских писал списки, которые те утром по неграмотности своей должны были крепко затверживать. Не все запоминали, гоняли мальчишек верхами спрашивать: «После стекольной-то куда народ?» Поначалу путаницы было много. На вечерних советах староста первое время только отдувался, всего и вытянуть из него: «Воля твоя, батюшка-барин, а мы уж…» Потом стал в те бароновы стрелы вникать, тыкал корявым пальцем: «А ежели те подводы отсюда…»
Засиживались при свечах долго, а после Колымский со страхом ждал, не скажет ли Федор чего о Лизавете — с таким-то, мол, ходит, от такого-то к ней сваты, собирается под венец. Теперь уже знал, отчего не пошла вон из усадьбы. Нет у нее в деревне никого. Сирота. Купил ее дворянин на ярмарке в Нижнем с матерью, да та померла. Сейчас Лизавета с дворовыми ходит на поле, а прикармливает старик повар. Хлеба даст, остаток щей от барского стола нальет.
На первую пятницу октября актер Алексей избы в новой деревне пометил номерами — углем писал. Дворовым было сказано, в субботу на рассвете собраться перед террасой. И одиночкам и семейным. Собрались. С детишками и стариками — целая толпа, как на ярмарке. Алексей вынес шапку, велел от всякой семьи кормильцу тащить бумажку, бобылям да бобылкам потом наособицу. Бабы завыли было, мужики, побледневшие, переминались — не в солдатчину ли? Староста утешал: «Тяни, не боись, худого не будет». Вытащили сорок девять бумажек. Вышел из дому барин, привели оседланного коня. Тихо сделалось.
— Всем из флигеля переселяться в новые избы. Скарб свой забирать весь, чтобы ничего не осталось!
Глянул грозно. На коня, и только копыта отстучали за домом. Федор верхом тут же сорвался вслед.
Загомонил народ, не сразу-то все и поняли.
Колымский с Федором проехали по сжатым овсам, стали у знакомой развалюхи. Хозяин молотил во дворе — посконная рубаха вся в заплатах. Барина увидал, застыл, как и в первый раз. Ребятишки врассыпную.
Барон прошелся по двору. В сарае стог ржаной был порядочный — дал господь урожаю.
— Как тебя звать?
Баба очнулась.
— Иваном его, батюшка-государь, милостивец наш. Иваном.
— Изба у тебя плоха, Иван.
Тот потупился. Цеп выпал из руки. Коричневые крючковатые пальцы чуть шевельнулись.
— Изба, говорю, плоха… Он что — немой?
— Все больше молчит, — Федор со стороны. — Да и баба тоже. И ребятишки. Вся семья такая, барин.
— Жалую тебя за верную службу новой избой.
Баба рот разинула. Мужик опять как пень.
— Избу тебе дает барин. — Федор мужику.
Того будто дернуло чуть. Взялся за бороду. Постепенно сморщивалась заветренная кожа у губ. Поднял взгляд, заморгал. Из глубины пробивалось на лик что-то вроде улыбки.
Колымский отвернулся, смигнул вдруг набежавшую на глаза слезу. (Черт, делаюсь сентиментальным!) Шагнул к лошади, тут же у телеги привязанной. Она дернула несуразной головой, пугливо переступила.
— Добрая лошадь. — Успокаивая, погладил по шее, на которой тусклую пыльную шерсть в узоры сбило застывшим потом. — Овсеца бы ей дал когда. — Нахмурил брови, от себя скрывая смущение.
В воскресенье святили избы, отслужив молебен. Там же днем Алексей, как белый ангел, развел дворовых кому куда жребий пал. Поначалу и ступить-то робели на светлые струганые полы. На закате девки, негаданно сойдясь у околицы, заиграли песню — давно того не было.
И в воскресенье пришла она.
Уже ночью Колымский, поднявшись в спальню, увидел на фоне окна темный силуэт. Жаром прокатило по груди, весь ослабел. Стараясь показать, что спокоен, придавил участившееся дыхание. Казалось, надо быть собранным — только так завоюет ее.
— Лизавета?
Она резко повернулась.
— Барин, позволь, руки на себя наложу. Если б ты знал, что они со мной делали! Если б знал. Князю не покорствовала, так лакеи держат. Какой только издевки не было. Всякому отдавали, кто хотел — старому, грязному. — Зарыдала, закрыв лицо рукавом. — Мне одна дорога — в омут.
Вел его стратегия рухнула. Бросился к ней.
— Лиза, что ты? Любимая!..
Судорожно всхлипывая, она вытирала слезы.
— Бога боялась. А то бы давно уж. Прикажи, наложу руки.
Упал на колени, схватил подол сарафана, стал целовать.
— Да что ты, радость моя. Это они только сами себя пачкали.
Луна светила в окна, крикнула перелетная птица, ветер качнул верхушки деревьев. Любовь.