– Значит, у вас свое мнение на этот счет?
– У меня всегда свое мнение. А если слушать папу…
В этот момент в передней появляется Пирожков. Он в пижаме и домашних шлепанцах, редкие седые волосы взъерошены, очки перекосились на тонком носике, в пухлой руке зажата газета.
– Наденька, почему ты держишь гостя в передней? – сердито говорит он и оборачивается ко мне. – Извините, пожалуйста. Прошу.
Он распахивает дверь в комнату. Надя небрежно пожимает плечами и удаляется.
Мы с Пирожковым проходим в комнату, довольно уютно обставленную чешским гарнитуром, с новомодной хрустальной люстрой под потолком, и усаживаемся в низкие кресла возле круглого журнального столика.
– Так что случилось, Григорий Сергеевич? – спрашиваю я.
– Случилось то, что я и предполагал, – нервно отвечает Пирожков, и маленький носик под очками начинает белеть от волнения. – Этот человек опять позвонил.
Он снимает очки и, близоруко щурясь, торопливо протирает их огромным синим платком с красной каймой, потом снова водружает на место.
– И вы?..
– И я ему сказал, как мы условились. Что я согласен все сделать для этого самого гражданина.
– Прекрасно.
– Да?.. Вы полагаете, что это прекрасно?.. А если… Вы только представьте на минуту… – Пирожков нервно откашливается, и пухлые пальцы его начинают непроизвольно барабанить по подлокотнику кресла.
– Не надо ничего воображать, – мягко перебиваю я его. – Все будет так, как я вам обещал. Кстати, кто звонил?
– Все тот же хулиган.
– Он вам сказал, когда приедет этот деятель?
– Сказал, скоро. Вот и все. Жди тут, волнуйся… А знаете, – неуверенно произносит вдруг Пирожков, – я по тону его понял: этот негодяй доволен, что запугал меня и заставил капитулировать. Выполнил, значит, задание. И я позволил себе задать ему один вопрос.
– Какой вопрос? – настораживаюсь я.
– «Вы, – спрашиваю, – мне не будете больше звонить?» А он и говорит: «Я все, я уматываю, папаша, в город-маму. Фартовая командировочка отломилась. Адью, папаша. Теперь тебе сам позвонит, как приедет. А мы с тобой, папаша, увидимся, когда тебя подколоть надо будет. Или девку твою». Ну, вы себе представляете? Я просто слово в слово все запомнил. Это ужас какой-то! И кто может послать этого хулигана в командировку, скажите мне?
Пирожков растерянно и тревожно смотрит на меня.
– В свое время все узнаем, – спокойно говорю я.
Но про себя я тоже недоумеваю. В самом деле, кто может послать в командировку этого типа? Уж не Зурих ли? И куда? «Город-мама» – это скорей всего Одесса. Опять Одесса!
– Пока же будем ждать звонка… Ивана Харитоновича, – добавляю я, ибо Зурих представился ему как Николов. – Кстати, я хочу вас попросить вот о чем. Расскажите мне, Григорий Сергеевич, какие незаконные махинации совершал ваш бывший начальник Светозар Еремеевич Бурлаков. И вообще, что вы помните о его малопочтенных делах?
– Господи, ну зачем сейчас это ворошить? – жалобно говорит Пирожков. – Уверяю вас, все сроки давности уже миновали.
– Не в этом дело, – мягко возражаю я. – Видите ли, Григорий Сергеевич, вот вы мне тогда сказали, что встретились с этим так называемым Иваном Харитоновичем – другим он представляется иначе – впервые, да?
– Ну конечно, боже мой!
– И ничего о нем не знаете?
– Да, да. Я же вам говорил.
– Ну вот. А Бурлаков, как мне кажется, знаком с ним давно и много чего о нем знает.
– Что вы говорите?! Он знает этого бандита?..
– Так мне кажется. Но чтобы заставить Бурлакова все рассказать, нам надо кое-что узнать о нем самом.
– Да, да… Я понимаю… понимаю… – в полной растерянности бормочет Пирожков.
Постепенно, однако, он приходит в себя, успокаивается и начинает рассказывать. Я вижу, он вполне искренне стремится мне помочь напасть на след человека, который причинил ему столько волнений и страхов. А заодно Пирожков дает выход своим давним и гневным чувствам по отношению к Бурлакову.
Всегда, знаете, в любом большом коллективе есть такой незаметный человечек, эдакий маленький-премаленький «винтик», который, однако же, все видит, от которого не очень-то даже и скрывают всякие там нечистоплотные делишки и секреты, иной раз даже используют на побегушках и для мелких услуг, считая его абсолютно бессловесным, сверхпреданным и к тому же недалеким. А человек этот, между прочим, имеет порой и душу, и голову, и свой взгляд на все, и, кстати, совесть тоже. Такой до поры до времени лишь оскорбленно молчит и то ли от страха, то ли от врожденной исполнительности делает все, что ему приказывают. И копится в его душе обида и негодование. И чувствует он, что не для побегушек и всяких там услуг создан, а может кое-что и побольше, позначительней сделать, может не на снисходительность, а на уважение рассчитывать. Но скромность, даже робость не позволяют ему заявить об этом. Однако стоит только измениться окружающему его нравственному, так сказать, климату, и человечек этот вдруг осознает себя человеком, получает возможность самоутвердиться и показать, чего он на самом деле стоит.