— В сущности, старик, — отступаюсь я, — ты заслуживаешь известного уважения. Хоть ты и ходишь только к покойникам, но, слава богу, не фабрикуешь их сам, как некоторые твои коллеги…
Мне хочется выдать ему несколько похожих комплиментов, но машина останавливается, и шофер поворачивается к нам:
— Номер 27, товарищ майор.
Я смотрю на улицу сквозь стекло и еле различаю высокую железную ограду с ржавыми чугунными цветами и прочими допотопными финтифлюшками.
— Машину, — говорю я шоферу, — поставьте во дворе. Нечего устраивать представление.
Справа чернеют мокрые ветви голых деревьев. Слева — силуэт старого, когда-то богатого дома: облупившаяся штукатурка, высокие тоскливые окна, сырость и меланхолия, не говоря уже о высокой квартирной плате. В памяти по привычке запечатлеваются особенности обстановки. Расположение окон. Первый этаж. Зимний сад, связанный с одной из комнат. Чуточку подальше — подъезд, где мы и останавливаемся.
Выходим и, поднявшись на несколько ступенек, оказываемся в обширном полутемном холле. Это одно из тех традиционных помещений, которые символизировали буржуазный достаток и служили главным образом для того, чтобы спотыкаться в темноте о мебель. К счастью, ее в этом холле уже нет. Единственное, что я замечаю, это фигуру милиционера у одной из дверей. Профессиональное чутье подсказывает, что мне — туда.
И вот мы в комнате, которая впредь будет именоваться «местом происшествия». Здесь все впритык заставлено мебелью. Тут и комод с мраморной плитой, и два платяных шкафа — с зеркалом и без; и несколько шатких на вид столиков, и гигантская лжеяпонская ваза; два фикуса по обе стороны двери, ведущей в тот самый зимний сад; кресла, табуретки, половички и масса всяких прочих вещей, от перечисления которых я воздержусь, не имея чести быть страховым агентом.
Как инспектора, мое внимание привлекает тяжелый полированный стол. На нем — коробка шоколадных конфет, наполовину выпитая бутылка коньяка, две рюмки — одна почти пустая, другая — полная. У стола — два стула. В углу комнаты — массивная кровать. Над ней в раме висит портрет мужчины весьма внушительного вида. Поперек кровати — оригинал.
Поза мужчины мучительно неудобна. Но он уже не сможет устроиться получше. Не нравится мне и выражение его лица, не имеющее ничего общего с самоуверенной ухмылкой на портрете, Если присовокупить эту улыбку к обстановке, мы могли бы сделать заключение, что в прошлом хозяин в общем и целом был доволен судьбой.
Осматривая комнату, краешком глаза слежу за маневрами своего приятеля-врача. Это совсем не лишняя предосторожность. Когда Паганини склоняется над трупом, исполненный решимости установить диагноз, я одергиваю его:
— Доктор, только не трогать…
— Обойдусь без советов, дорогой, — бурчит виртуоз и убирает руки.
— Не сомневаюсь. В последний раз мы нашли на ноже убийцы столько отпечатков твоих пальцев, что — пожелал бы я сократить следствие — мог бы вполне задержать тебя.
Сверкает фотовспышка. Потом еще и еще. Лейтенант знает свое дело. Как, впрочем, и остальные. Начало осмотра, опроса, в общем — начало нового рабочего дня.
Некогда гениальные детективы с первого взгляда устанавливали все, в том числе и ласкательное прозвище убийцы. А нам суждено идти по следу черепашьими шагами. Обзорные и узловые снимки. Детали. Статистический отчет. Отпечатки пальцев. И опять писанина. Пока не получится альбом семейных фотографий и документов, не дающих почему-то ответ на главный вопрос: убийство или самоубийство?
— Убийство или самоубийство? — повторяю я уже вслух.
— Вот ты нам и скажешь, дорогой, — мычит себе под нос врач.
— А когда наступила смерть? — спрашиваю я и смотрю на будильник, стоящий на ночном столике.
В романах часы обычно останавливаются именно в тот самый роковой час. Эти — железно тикают.
— Когда наступила смерть? — повторяет врач, почесывая затылок. — Около полуночи…
— Причина?
— Я чую запах горького миндаля, — произносит Паганини.
— Этот запах напоминает мне детство.
— А мне — цианистый калий.
— Еще что ты мне можешь сказать?
— Пиши-ка ты лучше самоубийство. А если убийца явится с повинной, большое дело — переправить акт. Или идти обратным путем: ищи убийцу, а не найдешь — напишем «самоубийство»…
Врач внезапно прерывает поток мудрых советов и, осененный идеей, подходит к столу, протягивая руку к почти пустой рюмке коньяка.
— Доктор! — стонет лейтенант.
Врач поспешно убирает руку, склонившись, нюхает рюмку.
— Так и есть. Запах горького миндаля и коньяка.
— Какого — «Экстры» или «Плиски»?
— Попробуй, — добродушно предлагает доктор. — Ты лучше разбираешься в коньяке.
И удивляясь, сколько можно размышлять над такими очевидными истинами, бросает на меня сокрушенный взгляд.
— Все до того ясно, что лишь такому мизантропу, как ты, может мерещиться убийство.
— Верно, — киваю я. — Особенно если бы не вторая рюмка. Но когда двое выпивают и после выпивки остается только один труп, приходится проверять, кто тот другой, что так легко перенес цианистый калий.
При этих словах я поворачиваюсь к Паганини спиной — пусть себе спокойно нюхает рюмки — и выхожу в холл.