Но с этими порывами не всё было так просто. Моффет, Хуфнагель и Альдрованди распространяли на насекомых благочестие, но параллельно развивали методы наблюдения, которые, как пишет историк искусства Томас Дакоста Кауфманн, влекли за собой «исследование материи и процессов природного мира, рассматриваемых как самоцель» [144]. А Хуфнагель заодно оттачивал манеру живописи, которая сделала его одной из ключевых фигур в развитии светского натюрморта. Как и другие представители его кружка нидерландских гуманистов, Хуфнагель, по-видимому, исповедовал неостоицизм, политическую умеренность и безразличное отношение к конфессиям, сознательно противостоял нетерпимости во времена насилия на религиозной почве, когда его родной Антверпен разграбили испанские войска, его купеческое семейство рассеялось по разным местам, а сам Хуфнагель вынужден был скитаться, оказываясь то в Мюнхене, то во Франкфурте, то в Праге, а в итоге – в Венеции.
И всё же было бы неверно воображать Хуфнагеля на современный манер – в качестве секулярного научного иллюстратора. Его творчество подчиняется этике, которая сильно опирается на религию – правда, в духе экуменического стремления к мирному устранению раскола христианской Церкви, который породила Реформация [145]. Собственно, Хуфнагель дополняет большую часть изображений в «Четырех стихиях» библейскими афоризмами, восхваляющими Божественное Провидение и замыслы Господа. Но и это благочестие нелегко приручить, приспособив под современность.
Четкое разграничение на священное, секулярное и то, что нынче могло бы считаться сферой оккультного, в то время еще не сложилось [146]. Те десятилетия были ключевым периодом для формирования современных способов исследований, но также эпохой, когда среди европейских интеллектуалов буйно расцвели эзотерические традиции, а открытие глубоко систематичной упорядоченности мира стало руководящим принципом натурфилософии и порожденных ею искусств. Ученые раннего Нового времени применяли оккультные эксперименты, нумерологию, символику эмблем и широкий спектр других видов магии, чтобы навести мосты между «наблюдением наружного и интуитивным постижением скрытой за ним реальности» и тем самым сделать зримыми тайны природы [147].
Инаковость насекомых – столь маленьких, столь чуждых нам по внешности, столь чудовищно плодовитых – была огромной и тревожной, она означала, что это существа одновременно естественные (то есть обыкновенные и богоданные) и всё же находящиеся на грани необъяснимого. Возможно, их парадоксальный характер объясняет, почему в тот период насекомые сделались столь популярным объектом исследований, а также почему их изучение в ту эпоху обнажает многие точки напряжения натурфилософской практики.
Рассмотрим, например, глубоко аристотелианское описание «вивифакции» – размножения – у Фрэнсиса Бэкона в его последней работе
«
Он мало интересуется насекомыми как таковыми. Их ценность – в том, что они раскрывают нам о существах высшего порядка.
Даже в этом коротком отрывке отрешенность Бэкона от объекта его исследований радикально контрастирует с близостью Хуфнагеля к его моделям. Однако трения между инаковостью и тождеством, которые проявляются в статусе насекомых как микрокосма, отражающего явно выраженную природу, позволяют Бэкону обобщать характер фундаментальных физиологических процессов, общих для всех существ. Эта готовность воспринимать насекомых серьезно, как объект исследования, в то же самое время упрочивая их уничижительную ассоциацию с испражнениями и несовершенством (в аристотелианском смысле спонтанного самозарождения), указывает на препятствия, с которыми сталкивались Моффет, Хуфнагель и их коллеги – любители насекомых. Борьба будет продолжаться на протяжении всего XVIII века, докучая первым поколениям профессиональных энтомологов – таким ученым эпохи Возрождения, как Ян Сваммердам и Рене-Антуан Фершоль де Реомюр, которые, хоть и были учеными высокого класса, высмеивались за несоответствие: мол, столько внимания к изучению столь скромного предмета! [149]