Именно так он ненавидел Кейтаро-дону. Ненавидел с того дня, когда понял, как его поймали. Ненавидел Кейтаро — и до безумия, до сжатых кулаков, до скрежета зубов завидовал Косте. Крылатый мог не задумываться о своем бессилье, Крылатый даже умел находить в нем плюсы — его извращенная, искореженная совесть видела в получении приказа оправдание преступности этого приказа. Теодор так не умел. Во время войны самым страшным было — получить очередной приказ из штаба, от паршивых протирателей штанов, которые даже не представляли себе до поры, что война — это не только разноцветные стрелки на карте, означающие передислокацию войск, а погибшие бойцы — не только равнодушные списки на плохой бумаге и суммы выплат вдовам. Для него война закончилась раньше, чем для многих других, и уж тем более — раньше, чем стороны подписали мирное соглашение. Война закончилась, когда самолет, на котором он летел, попал под обстрел и рухнул тяжелой металлической развалиной. Война закончилась в тот момент, когда Теодор пришел в себя в госпитале, открыл глаза — и тут же, невзирая на все обезболивающие, на которые не поскупились для обладателя наград и медалей, боевого офицера высокого ранга, командира одной из лучших дивизий, почувствовал себя тем, что от него оставила катастрофа. Бесполезный, бессильный обрубок, способный только видеть и слышать.
Первые дни он ненавидел. Столь же люто, сколь и бессильно ненавидел себя, войну, врачей, а в особенности — тех, кто вытащил то, что от него осталось, из горящего самолета буквально за несколько мгновений до взрыва. Да, Теодор остался в живых. Но — зачем? Без ног, парализованный, немой, неспособный даже достать наградной пистолет и пустить себе пулю в висок — он не хотел так существовать. Но его не спросили.
Война закончилась спустя долгих три года, проведенных между сном и безумием. Он не мог даже попросить об эвтаназии. Он не мог ничего.
Был подписан мир, были подписаны приказы о наградах. Ему дали внеочередное звание — зачем? Всем званиям, наградам, медалям Теодор предпочел бы выстрел в висок. Но его опять не спросили — а даже если бы и спросили, он не смог бы ответить. Застрелиться — просто и честно. Просить, чтобы кто-то застрелил тебя — слабость и трусость. Теодор понимал несостоятельность этой логики, но ничего не мог поделать.
Война кончилась, началась жизнь. У него не осталось родных и близких, кроме тех, кто отрекся от него еще давно, когда Теодор отказался следовать по семейному пути, предпочтя военное училище медицинской академии. Героя войны оставили в наспех оборудованном госпитале для таких, как он, — кто сделал для страны и для победы слишком много, чтобы просто сдать в хоспис, и кого некому было отдать. Вокруг были вежливые и квалифицированные медицинские сестры, профессиональные врачи, терпеливые сиделки — и полутрупы вроде него самого.
Прошел год — Теодор надеялся, что или умрет, или смирится. Не получилось ни того, ни другого. К тому же… он не мог говорить, но зато он слышал. Слышал новости по радиовещанию. Слышал, как клеймят тех победителей, что оказались неугодны мировому правительству. Слышал, как обвиняют в преступлениях против человечества тех, кто проводил зачистки так называемых «мирных поселений» на захваченных англичанами и французами землях. Поначалу он поражался — неужели
Он не жаловался. Он помнил тех, кого убил. Помнил зачистки, помнил расстрелы. Помнил тяжелую отдачу ствола и аккуратную дырочку посреди лба тринадцатилетнего подростка. Правда, еще он помнил, как этот подросток всадил нож в горло его солдата, — но кого это волновало? В конце концов, он не отрицал собственной вины.
В какой-то момент госпиталь быстро и безукоризненно расформировали. Кого-то, с наименее запятнанной репутацией, перевели в городские больницы, кого-то показательно судили, — Теодор не хотел даже думать о том, насколько это омерзительно — судилище над парализованными калеками, в которых превратились бывшие офицеры и командиры частей. А кого-то просто вышвырнули, сплавив в приюты и хосписы. Среди этих, последних, оказался и сам Теодор. И обрадовался — в хосписе точно долго не протянуть.
Но организм оказался крепче, чем он надеялся. Шли дни, месяцы, они сложились в год, Теодор оставался жив.
А потом появился он. Сухощавый, безукоризненно вежливый, с холодным бесстрастным лицом. Вошел в палату, огляделся — ни тени брезгливости. Присел на край койки, внимательно посмотрел в глаза парализованному командиру дивизии. И начал говорить.
О преступлении и наказании. О грехе и искуплении. О свободе и зависимости. Об относительности всех означенных понятий. О шансе. Нет, не так — о Шансе. А потом сказал: