Счастье будет жить в тебе ровно столько, сколько нужно ему. Оно то приближается к порогу насыщения, – и тогда возникает удивительное ощущение танца, будто танцует кто-то, может быть ты сам, постепенно ускоряя движения, перемещаясь все ближе и ближе к чему-то опасному, может быть очень-очень горячему, из-за чего ускоряются все реакции, истончаются все ощущения, когда чувствуешь любое дуновение и движение материи, и нет различия между тобой и твоим окружением – ты и воздух, и стены, и листва, и дорога – и ты рядом с той гранью, с тем пределом, когда один миг равен всей жизни и обычная твоя жизнь – та, другая, прошлая – вдруг представится в это мгновенье слишком плоской, жалкой и пресной, но лишь потому, что открылись чудесные шлюзы, и ослепляющей оглушающей галдящей массой счастье хлынуло в тебя, и разбит ты без всякой боли на множество осколков, которые по сути своей тоже ты, но у каждого теперь своя стереометрия.
А то оно замрет в тебе, повисшее, покинутое, и возникает такая тишина и исчерпанность, словно ты в опустевшей комнате, обратившийся весь в истончившийся слух, а из комнаты вынесли почти все вещи, все эти сердечные манатки, безусловно имеющие отношение к людям, любви, человеческому сердцу, несомненно связанные с ними ничтожными нитями, теперь безжалостно смятыми, разорванными, спутанными – все эти стулья, кресла, шкафы.
Оставшиеся вещицы своим потерянным видом ранят так глубоко и так больно, потому что кажется, что они не в силах восстановить те нити, хотя и пытаются это сделать; но вот выносят и их, и осиротевшая комната, жадно ловящая твой голос, отражающая его многократно, словно хочет сказать: «Ты все еще здесь? Как хорошо. Я рада…» – и сейчас же забегают по стене солнечные зайчики, Бог весть откуда здесь появившиеся – может быть, так она приходит в себя.
* * *
Люди должны быть благодарны стенам.
Хотя бы за их долготерпение.
Хотя бы за то, что они умеют прятать от тебя же самого – тебя прошлого от нынешнего – и лишь только изредка, где-нибудь за отодвинутым шкафом, обнаружится кусок прежних обоев, когда-то светлый, а нынче потемневший, но изо всех сил пытающийся казаться нарядным, словно клок прежней жизни, и грусть ломким сухим пером проведет по твоему кадыку.
А вот здесь нет стен.
Здесь есть переборки, перемычки, теплотрассы, трубопроводы и разные прочие штуки, называемые словами, лишенными всякой мягкости – здесь на нее не обнаружить ни малейшего намека. Эти слова состоят из грохочущих слогов-глыб, готовых в любой момент на тебя обрушиться; они грубо сбиты или же скручены, свинчены, а иногда, словно спаяны, склепаны; а сколько они имеют лишних, казалось бы, ненужных выступов и полированных прохладных сочленений и холодных пустот. Они приникают к твоему сознанию, стесняя его еще очень-очень долго после того, как отзвучали.
Вот разве что спинка кресла способна обнять, приняв на себя, несмотря на четырехчасовую вахту, кажущуюся невыносимо огромной из-за тянущегося, словно молодая смола, времени, твои человеческие лопатки. Но это только видимость, эта комфортность ложная, обманчивая – да-да, она лжет, – и под дерматином спинки кресла, вроде бы теплым, а на самом деле с легким нытьем вытягивающим из тебя твое собственное тепло, всегда отыщется какой-нибудь винтик, и он не сразу, но часа через три, вылезет и вопьется в ослабевшие позвонки, и тогда нужно встать, походить, хотя бы на месте, потому что на одном квадратном метре этой тесной конуры – боевого поста – ходить негде и можно только мотаться всем телом из стороны в сторону, как это делает медведь в клетке, а еще можно потянуться, хрустнув суставами и, остервенело вцепившись в поясницу, попытаться размять ее пальцами.
Но все это нужно проделать машинально и ни в коем случае не уделять этой немочи внимания, иначе она способна изгнать пугливое хрупкое чувство счастья, – и она действительно гонит его. Но вот если, потоптавшись на месте, улыбнуться, посмотреть в низкий потолок, увидеть там сочные капли застывшей когда-то белой краски и представить так же, как в детстве, что это и не краска вовсе, а перевернутая картина, у которой кто-то шутя поменял верх-низ местами, или лучше – топографическая модель местности, где есть горы, холмы, а вот здесь должны быть ручейки, а лучше закрыть поскорей глаза и вызвать в самом себе видения дома – того самого, когда-то наполненного то глухими, то звонкими или тихими спокойными голосами твоих близких, оперив этот мгновенно улетающий от тебя мир яркой зеленью за окнами и солнцем, ветром, водопадом растревоженной листвы, – тогда этот шарик тихого ликованья, наверное, можно будет удержать, хотя стоит ли… У него, возникшего по воли твоего сердца, теперь своя жизнь, и он волен остаться или улететь.
А еще он любил – так же мысленно, закрыв глаза, – представить себе соцветия пастушьей сумки – растения, способного за лето дать до четырех поколений, от проклюнувшегося зародыша до цветка и семени – эти желтые китайские фонарики, развешанные на тоненьких стеблях.