У Инги мерзли ноги, по каменному полу гулял плоский ехидный сквозняк. Она вертела в руках повестки, рассматривая и загадывая. Конечно, если протолкаться через два слоя раздраженных людей, к стеклянным окошкам, то можно узнать, откуда звонки. Но зачем, если объявляют на весь зал, и кричат номер кабинки. Лучше посижу так, решила, снова накидывая капюшон. Голова тоже мерзла, волосы казались сделанными из снега. На улице и то теплее, сердилась и тут же снова думала о звонках, поглядывая на часы. Конечно, это Петр. Он обещал. Когда картина будет готова. Как хорошо, что не забыл. А то совсем она тут упала духом и потерялась. А второй звонок? Вдруг это Серега? Допрыгалась, Михайлова, ну и как ты будешь одному кричать в трубку — любимый мой, я тебя жду, приезжай. И через полчаса другому — то же самое? И наплевать, что услышать любопытные телефонные девочки. Но самой-то как? Вот тебе, Михайлова, наказание за то, что не умеешь выбрать.
— Чакви, — кричала усталым голосом громкая связь, — Чакви, Михайлова, повторяю Ми-хай-ло-ва, пятая кабина. Чакви.
— Ча… что? — Инга вскочила, кинулась к будкам, судорожно припоминая, а точно ли свою фамилию услышала, когда сидела, вся в раздумьях, вот уже балда. Потянула тяжелую дверь и юркнула внутрь, все еще ожидая, сейчас придет настоящая Михайлова, удивится и выгонит ее.
— Але? — сказала в тяжелую трубку.
— Говорите, — велел женский голос, — Чакви, говорите.
В трубке щелкнуло, и далекий голос сказал:
— Слышь, Михайлова? Ты меня слышишь? Инга?
И она все забыла, сразу же. Закричала, сердито радуясь, и улыбаясь написанным меленько на табличке правилам.
— Сережа! Серенький. Господи, ты где? Какие чакви? Я тут с ума схожу. Ты живой, Бибиси, ты как там? Ты где вообще, блин, чего ты молчишь?
— Та ты помолчишь когда, скажу.
— Что? Я не слышу? — она, как многие, стискивая трубку, дернулась к двери, чтоб раскрыть и закричать про «не слышу, девушка», но голос вдруг стал четче, будто Горчик шагнул ближе и встал рядом, совсем близко.
— Инга. Ляля моя. Золотая моя кукла, цаца моя быстрая.
Она заплакала, упираясь рукой в закрытую дверь.
— Ты что там? Ты ревешь, что ли? Не реви. Не плачь, Михайлова, дура, пожалуйста!
— Ты когда при-е-дешь? Ког-да?
— У меня время кончается. Ты блин можешь меня выслушать?
— Да, — испуганно ответила она.
— Ляпушка моя, я не приеду. Ну, потом приеду. Ты меня прости, ладно?
— Потом… потом? Когда потом, Горчик? Когда?
— Ну…
— Так. Короче, болтайся там. Но к моему, к дню рождения, чтоб был. Ты понял меня? Июль. Самый конец, двадцать восьмое. Сережа, поклянись.
— Не буду. Уже одна клятва есть. У меня и у тебя тоже. Помолчи. Ты письмо мое нашла? Прочитала?
— Письмо? Какое письмо?
В трубке щелкнуло. Женский голос с плохо скрытым интересом сказал в ухо Инге:
— Последняя минута разговора.
— Как последняя? Девушка! Да девушка же!
— Инга, письмо.
Голос стихал и снова прорезывался и вдруг перекрывал его чей-то далекий чужой скандал, двое орали друг на друга. Инга, переминаясь, задержала дыхание, моля — ну пусть услышится он снова, его голос.
— Оно в сумке, в кармашке. Ну, ты раззява, Михайлова. Люблю я…
— Время истекло, — доложил женский голос и в трубке щелкнуло. Стало тихо.
Инга посмотрела на круглую голову трубки, нагретую ее дыханием. Повесила на рычаг и вышла. Не видя ничего, оглядела занятые народом сиденья и стулья. И побрела к вертящимся захватанным дверям, за которыми разжижался зябкий вечерний сумрак. К черту Петра. Не может она сейчас с ним говорить, никак не может. Пожалеет, конечно, ведь все равно думает о нем каждый день. Но сейчас?
И не смогла уйти. Встала равнодушно, прислоняясь к синей крашеной стене. Ладно, подумала вяло. Послушаю, что скажет. И уйду. Там хорошо, там пусто на дороге и еще не поздно. Можно мерно идти два часа, и думать. Вспомнить все-все слова, что сказал ей. Ляля моя, сказал. Господи, да где услышал такое? Мать с тонкими губами, не говорит, а шипит, родного сына уродом называет, а отца его — падалью и сволочью. Моя золотая кукла, моя цаца, так сказал. Да его эти смешные слова, они в тыщу раз дороже всех картин и всех кулонов на цепочках. Потому что он их — сам. Из себя — ей.
Подняла голову, прислушиваясь:
— Михайлова. Третья кабина. Ленинг, ой, Санкт-Петербург…
Быстро прошла, уже привычно отодвигая народ, в другую кабину, тут пахло перегаром и папиросами, от предыдущего посетителя. И еще — духами. Сняла трубку, удивленно спрашивая свое «але».
— Ини, деточка. Ты как там? Как бабушка?
— Мама?
— А ты кого ждала? А-а-а понимаю, понимаю, — издалека донесся серебристый Зойкин смех, — выросла моя маленькая доча, ну как быстро, я и моргнуть не успела.
— Нормально бабушка, — скованно ответила Инга, и сжала трубку сильно, встряхивая головой. Да соберись уже, раззява (он так сказал…), тебе мать звонит, твоя, а когда еще позвонит-то…
— Мам? Мама! Мамочка… я, ты как? Я, знаешь, я ужасно соскучилась, по тебе. Ну, ты почему так редко? Нельзя так, мама, мы же любим тебя. Мы. И Вива, она молчит и скучает.
— Иничка, не плачь, золотко мое, ну что за жизнь такая…