Геракс очень просил Кифу рассказать, как тому удалось сбежать от царя Ирода и какие чудеса совершал он во имя Иисуса Христа. Но Кифа, впившийся в меня глазами, не пожелал хвастаться своими замечательными деяниями. Вместо этого он, посмеиваясь в бороду, поведал нам, как трудно ему сначала было понимать Иисуса из Назарета, с которым они долго скитались вместе. Он даже не побоялся признаться, что ему так и не удалось перебороть сон в самую последнюю земную ночь Иисуса, проведенную тем в молитвах. Когда же Учителя схватили, Кифа последовал за ним и трижды, как и предсказывал Иисус, солгал во дворе у костра, будто не знает его, хотя сам прежде хвастал, что готов пойти с Христом на любые муки.
Постепенно я пришел к убеждению, что вся сила Кифы заключалась как раз в этих его простеньких историях, которые он столь часто и столь давно повторял, что теперь они выходили у него гладкими, без сучка, без задоринки. Этот необразованный и даже не умевший писать рыбак хранил в своей памяти подлинные слова и нравоучения Христа и старался служить единоверцам образцом скромности и смирения, ибо многие из них напоминали Геракса, и очень кичились причастностью к имени Христову.
Кифа показался мне весьма благообразным, однако что-то подсказывало, что в гневе он страшен. Подобно Павлу, Кифа тоже не сделал ни малейшей попытки обратить меня в свою веру, хотя я постоянно чувствовал на себе его испытующий взгляд, несколько даже раздражающий и безусловно бесцеремонный.
На обратном пути Геракс болтал без умолку:
— Мы, христиане, считаем друг друга братьями. Но поскольку все люди неравны, то мы тоже часто спорим и ссоримся. Потому-то и возникли среди нас партии Павла, Аполлоса, Кифы; есть еще и другие люди, вроде, скажем, меня, которые чтут лишь Христа и поступают так, как они считают справедливым; что же до нашей взаимной нетерпимости и ревности, то они доставляют нам много хлопот. Новообращенные кричат и бранятся громче всех, призывая в свидетели Духа Святого, и ругают кротких за их умеренный образ жизни. Я же, с тех пор как встретил Кифу, не считаю себя ни лучше всех, ни хуже.
Я так надолго застрял в Коринфе, что этот город успел надоесть мне, и я тосковал и не находил себе места в собственном доме.
Я купил подарок Нерону: искусно вырезанную из слоновой кости колесницу, запряженную четверкой лошадей, так как вспомнил, что он, будучи ребенком, которого мать еще не отпускала на настоящие скачки, играл похожей игрушкой.
Сатурналии давно уже были позади, когда я после путешествия по бурному морю наконец-то вернулся в Рим.
Тетушка Лелия от старости сгорбилась и сделалась сварливой и все выговаривала мне, что за три долгих года я не удосужился прислать ей ни строчки. Один только Барб искренне обрадовался при виде меня и рассказал, что ради моего благополучного возвращения он принес в жертву целого быка; когда же я поведал ему о своих приключениях, он твердо решил, что именно его жертва вызволила меня из киликийской неволи.
Я хотел как можно скорее повидаться с отцом, каким бы чужим и далеким он мне теперь ни казался, однако тетушка Лелия, уже успокоившись, отвела меня в сторону и сказала:
— Лучше бы тебе никуда не ходить, пока не узнаешь всего, что творится в Риме.
Она прямо кипела от возмущения. По ее словам Клавдий в последние свои дни решил возложить на Британника мужскую тогу, несмотря на его еще юный возраст, и предупредить о неумеренной жажде власти Агриппины. И будто поэтому Агриппина отравила мужа грибами. Весь Рим говорит об этом, и Нерон тоже все знает и даже сострил, что мухомор, мол, может сделать человека богом. Ведь Клавдий, как известно, был провозглашен богом, и Агриппина распорядилась построить в его честь храм. (Пока, впрочем, нашлось мало желающих войти в коллегию его жрецов.)
— Значит, Рим все такое же болото злословья и интриг, как и прежде, — сказал я с горечью. — Давно известно, что у Клавдия был рак желудка, пускай он и не хотел себе в этом признаваться. Ты что же, нарочно хотела испортить мне настроение? Я знаю Агриппину, и я друг Нерона. Почему же я должен думать о них дурно?