Про него я знал одно: Аттал родился на Востоке. Никому теперь не известно, как протекла его юность, были ль у него отец с матерью; никому не ведомо, из какой мечты — звуков лиры услышанных ли в роще, неопалимой ли купины, давшей ему законы и власть, или цветущего кустарника, сквозь который пылкая юность, снедаемая первыми желаниями, замечает манящую наготу; из какого волшебного видёния, из какого заветного стремления сотворил он свою реальность, свою жизнь; никто про то не знает, кроме разве что меня. Свою судьбу он нашел не сразу. Алариха он встретил между 400 и 410 годами по Рождестве Христовом; ему могло быть тогда лет сорок; некоторые считают, что в то время он уже играл на лире; другие, осведомленные лучше, но меньше достойные доверия, утверждают, что он был префектом в Риме, когда великий гот решил взять его к себе; им мне верить не хочется. Аларих же в те времена совершал набеги на Италию или Нар-боннскую Галлию и, может быть, подступил к Риму, а может, дошел лишь до лесов Отёна; в своей победе он не сомневался; ни одна армия была не в силах ему противостоять. Гонорий, укрывшись в Равенне, окруженной непроходимыми болотами, лениво предавался дреме и мнил себя императором. Аларих готовился к тому, чтобы захватить Рим, но от набожности или цинизма, а может, от неожиданной скромности, он желал взять Рим, заручившись согласием Рима, словно бы по приказу императора. Он хотел, чтобы его армия, вся его кочующая Скифия, по мановению его шуйцы двинулась штурмом на Вечный город совершенно открыто, якобы по велению римского императора. Он был слишком горд, чтобы самому стать императором; а может — кто его знает? — хотел, чтобы его мелодию, пусть ненадолго, услышал кто-нибудь еще, а самому от нее отдохнуть. Выбор его пал на музыканта, то есть на префекта Рима, пришедшего к нему парламентером: это был Приск Аттал, сириец, красивый лицом и в придачу хорошо образованный. И как Отец, незримый для глаз, вместо себя посылает Сына, как еще не воплощенная музыка воплощается в звуках лиры, как неназываемое, явленное в слепящем свете, зовется у нас ангелами, так и Аларих решил свою волю диктовать через Приска Аттала. В ту глухую ночь, в лесной чаще, в самом сердце лагеря го´тов, в полыхании чадящих факелов, под бряцанье щитов и оружия, Приск Аттал стоял, окруженный пьяными легионерами, величавшими его Цезарем, Августом и Императором на тысяче языков; он принимал земные поклоны военачальников в рогатых шлемах, миропомазанье прелатов с Дуная и улюлюканья скопища скифов, мешавших приветствия с насмешками; а великан в мохнатой шубе, шепча ему на ухо шутки, клал на плечо ему панибратски руку, под которой Аттал сжимался. Так началась для сирийца новая жизнь, сулившая власть и богатство, а может, веревку на шее, но в ту ночь, так или иначе, он облачился в пурпур и надел на голову диадему.
Царствование его было недолгим. Известно, что одним из первых его указов было возведение Алариха в ранг Верховного главнокомандующего войсками Западной империи; пока Аларих занимал этот пост, Скифия невероятным образом сумела превратиться в империю, подавившую Запад. Мне приятно думать, что отец мой, Гауденций, от чьего слова зависела моя жизнь, должен был и словом, и делом держать ответ перед этой парой. Над таким положением вещей они, возможно, смеялись, но я полагаю иное; я склонен скорее думать, что по окончании торжественной церемонии они укрылись в шатре Алариха; один скинул шубу, а другой — пурпурный плащ, и оба всей душой предались музицированию, и новоиспеченный император стал петь для своего военачальника небылицы о похождениях Улисса: о том, как, желая поглумиться над ослепленным циклопом, тот принялся кричать во все горло, что имя ему Никто; как в другой раз он нарядился в безъязыкого немощного бродягу, чтобы легче было убрать соперников, женихов Пенелопы, поносивших хозяина дома; повторяя в сотый раз эти песни иль им внимая, император и главнокомандующий были донельзя серьезны и всем сердцем страдали за Гомерова героя. Говорят, редкие речи императора были путанны, витиеваты и напыщенны; это весьма похоже на правду: он был начисто лишен дара строгой лаконичности политиков, и складные убедительные слова, исполненные гражданского пафоса, были ему не по плечу; меж тем слово он любил, правда, и боялся одновременно, боялся его высокопарности, его звучного пустого могущества. В Риме Аттала презирали; и я этому склонен верить. Говорят также, движимый тщеславием, он адресовал ультиматум Гонорию, такому же мнимому императору, как и он сам, предлагая ему отречься от власти, с тем чтобы спокойно окончить свои дни на далеком спокойном острове вблизи какого-нибудь вулкана. Я не вижу в том никакого тщеславия, разве что великодушие и полное отсутствие веры в величие императорского титула.