Я оставил веревку снаружи у дверей епископа и пошел обратно за соломой и лампой. Огромные кони, тянувшие папскую повозку, были в ближайшем к дверям деннике. Тот, что покрупнее, высунулся, когда я вошел, опустил голову и, казалось, еще толком не проснулся. Я обвязал веревкой его толстую шею и так оставил. Казалось, он застыл навеки, по крайней мере до тех пор, пока снова не появится причина двигаться.
Я догадался, что охрана Мурильо размещена на ночь с солдатами лорда Аджа в помещении для раздачи милостыни. В какой-то момент монахи должны были уйти на ночную молитву. Я не знал, когда это произойдет, и, честно говоря, не интересовался особо, просто был готов убить любого, кто попадется на пути. Все происходило словно во сне — возможно, еще действовал яд, который священник подсыпал в вино по приказу Мурильо.
Тени от качающейся лампы плясали на стенах — копии моих рук и ног. Я нарвал соломы под стропилами, где мог дотянуться, взобравшись на бочку или брус, потом еще под поленницей, сложенной на зиму у стены дома капитула. В каменном монастыре не так много горючих материалов, но крыша подходит идеально. В гостевых покоях, где спал епископ, горючих материалов было больше: гобелены, деревянная мебель, оконные ставни. Я прошел в покои священников: двое жили в комнате слева от епископской, а трое — напротив. Я перерезал им глотки во сне, зажимая рты рукой и проводя ножом по туго натянутой коже, плоти, хрящам и связкам, рассекая артерии, вены и трахею. Люди, которых режут вот так, издают странные звуки, что-то вроде хлюпанья и мычания, и бьются в агонии, но сплетение простыней заглушает шум. Потом я поджег солому и постели в комнатах священников.
Главный священник, отравивший вино, предназначавшееся Орскару, а в итоге выпитое мной, — его я тоже зарезал. Зная, что он уже мертв, изрезал ему лицо, глядя, как плоть расползается под ножом. Я отрезал ему губы и выколол глаза, я молился, но не Богу, а тому дьяволу, что явился за его душой, чтобы тот забрал его в ад вместе с ранами.
К моменту возвращения в покои Мурильо я снова был одет — в красную кровь священников. Я смотрел на его тушу в постели, черную в отблесках огня, и прислушивался к свистящему дыханию. Вот это уже задача. Сильный и легко может проснуться. Я не хотел убивать его, это было бы слишком милосердно.
В конце концов я осторожно приподнял покрывало с его ног и подложил веревку под лодыжки так, чтобы примерно метр оказался с одной стороны, а все остальное — с другой. Петля палача — простой узел, и я обхватил его ноги петлей, потом затянул и ушел, постепенно разматывая веревку.
По дороге к конюшне я поджигал разбросанные заранее кучки соломы и постельного белья. В конюшне я перерезал веревку, привязанную к шее коня. Прежде чем его увести, я заметил на полу полотняный мешок, набитый строительными гвоздями, и прихватил его с собой.
Брат Гейнс, которого Барлоу поставил следить за монастырем, рассказывает, что я проскакал по кладбищу на самой здоровенной коняге в мире и что у меня за спиной небо было малиновым и оранжевым от зарева: огонь плясал на крышах монастыря Святого Себастьяна. Гейнс сказал, что я был голым, весь в крови, и он думал, будто это мой крик, пока я не приблизился и он не увидел, что мои губы свирепо сжаты. Брат Гейнс, никогда не отличавшийся религиозностью, перекрестился и отошел в сторону, не говоря ни слова, когда я проезжал мимо. Он увидел туго натянутую веревку и отпрянул, когда крики стали громче и пронзительнее. Из темноты, подсвеченной пламенем монастыря Святого Себастьяна, волочился на веревке епископ Мурильо, оставляя за собой на камнях кладбищенской дорожки кровь и ошметки кожи, из сломанных лодыжек торчали обломки костей.
Я позволил Катрин разделить со мной эту ночь. Я дал ей увидеть, как братья садятся на коней и с улюлюканьем скачут в сторону рыжего зарева. Она видела, как я связал Мурильо и его охватил такой ужас, что он забыл про боль в разбитых лодыжках. И я показал ей, как долго можно вколачивать тринадцать гвоздей в человеческий череп — тюк, тюк, тюк. Как ночь превращалась в день и братья снова собирались, разодетые в краденое, черные от сажи. Братья слушали меня, кто-то зачарованно, как Райк с новеньким железным крестом на шее, украшенным красным эмалевым кружком — символом крови Христа. Кто-то смотрел с ужасом, кто-то настороженно, но все глядели, даже нубанец с ничего не выражающим лицом, прорезанным глубокими скорбными морщинами.
— Мы мясо и грязь, — сказал я. — Все запятнаны, и ничто не может нас очистить: ни кровь невинных, ни кровь агнца.