Наконец Государь после двух месяцев отсутствия из Ставки вернулся туда 23 февраля. Посмотрим, как «верная» Ставка относилась в то время к своему Державному Вождю. «В отношении Государя в Ставке все заметнее нарастало особое чувство – не то недовольства Им, не то обиды за Него. Усилилась критика Его действий, некоторое отчуждение от Него. Кончался второй месяц, как Он уехал из Ставки. Ставка должна была бы соскучиться без своего Верховного, а между тем создалось такое настроение, точно чины Ставки отдыхают от переживаний, которые будились пребыванием среди них Государя и Его действиями. И когда в половине февраля стало известно, что 23 февраля Государь возвращается в Ставку, чины Ставки, особенно старшие (выделено мною. –
Старшими чинами Ставки были: начальник штаба – Алексеев, его помощник – Клембовский и генерал-квартирмейстер – Лукомский. Библейский Хам мог быть довольным своими способными потомками…
Шавельский дальше пишет о той перемене, которую он заметил во внешности Государя: «Как и прежде, Государь ласков и приветлив. Но в наружном его виде произошла значительная перемена. Он постарел, осунулся. Стало больше седых волос, больше морщин – лицо как-то сморщилось, точно подсохло»
А в письме от 26-го февраля 1917 года. Государь писал Государыне: «Старое сердце дало себя знать. Сегодня утром во время службы я почувствовал мучительную боль в груди, продолжавшуюся четверть часа. Я едва выстоял, и мой лоб покрылся каплями пота».
Государь был затравлен. Он видел, конечно, и косые взгляды своих генералов в Ставке, и бесконечные советы, и какие-то угрозы со стороны тех, которые были уж совсем некомпетентны в том, о чем говорили. Ну что понимал Шавельский, когда говорил с Государям о государственных делах? Как дети шептались между собой – «а вы пойдете к Государю? А вы уже сказали Ему?» «Молодец, что сказали!» Боже, как все это пошло, глупо и недостойно! Уж о том, что это просто неприлично, и говорить не приходится. Кто из них думал о каких-то «приличиях»?! И всех бесило, что Государь «никак не реагировал на их советы и предупреждения». Ведь все они (я не буду перечислять, кто говорил с Государем, – это заняло бы слишком много места) были уверены в том, что все, что ими было сказано, было «ужасно умно». А Государь слушал внимательно, курил и любезно «отпускал с миром». Ну что мог Государь им сказать? Что это не их дело, что они болваны (или доброжелатели настоящих заговорщиков), что они должны заниматься своим делом, а не совать свой нос туда, куда им не полагается. Но Государь молчал. Его невероятная выдержка и редкая уже и тогда воспитанность (теперь этого уже вообще не существует) не позволяли Ему всего этого сказать. Но думать Он, конечно, мог и, наверно, так и думал. И переживал. Ведь измена уже висела в воздухе, ее можно было уже почти что «физически ощущать». И сердце сдавало. Но добровольно Император не хотел, не мог отдать Россию всем этим ничтожествам, которые умели только говорить и не умели ничего делать. Его можно было заставить это сделать силой. Это могли сделать те, в чьих руках была подлинная сила. Они это сделали…
Передо мной лежат десятки книг с воспоминаниями о днях, которые будут описаны в следующих главах. В тех воспоминаниях, которые ограничены только этими днями, примерно двумя неделями, ничего нельзя понять. Можно только описать, что авторы видели и слышали, и только. Но делать выводы и, не дай Бог, ссылаться не на очевидцев, а на тех, которые писали свои труды на основании тех же воспоминаний очевидцев, нельзя ни в коем случае. Этим грешат: Спиридович, Сергеевский, отчасти Данилов и др. Сергеевский цитирует или ссылается на Мельгунова, Спиридович на Тихменева и т. д. Очевидец должен писать только то, что он видел. Это уже Мельгунов, Ольденбург, Якобий, Солоневич и др. могут писать, ссылаясь на воспоминания, но никак не сам очевидец. Тогда это уже не воспоминания.