В конце шестидесятых годов, в бойком провинциальном городе Мохове было открыто первое земское собрание. В числе других рвавшихся посмотреть хоть одним глазком на проявившееся невиданное чудо всегда можно было встретить старика Пружинкина, который являлся на каждое заседание, как на службу. Земство поместилось в реставрированном здании упраздненной школы кантонистов. Это был необыкновенно мрачный старинный дом с казарменным николаевским фронтоном и громадными голыми окнами, глядевшими на улицу, как глаза без век. Теперь все было подчищено, и стены выкрашены скромной серой краской. На фронтоне красовался герб Моховской губернии: щит с золотой бочкой в синем поле и с эмблемами "горорытства" -- в красном. -- Расчудесно!..-- умилялся Пружинкин каждый раз, когда с улицы входил на земский двор и несколько мгновений любовался блестевшим свежей позолотой гербом.-- Первое дело, что форменно... Только что отделанный подъезд с каменными широкими ступенями, зеленой железной решеткой и желтой, "разделанной под дуб" дверью буквально осаждался моховской публикой, так что сторож Михеич выбивался из сил, напрасно стараясь водворить хоть какой-нибудь порядок. -- Нету местов, господа!.. -- выкрикивал Михеич, выставляя свою солдатскую физиономию в полуотворенную дверь. Раз хлынувшая к дверям публика чуть не оторвала Михеичу его высунутую голову: он застрял в притворе. Ввиду такого осадного положения Пружинкин, во-первых, являлся раньше других, а потом заручился надлежащей протекцией в лице Михеича. Публику пускали по билетам, и Михеич успевал заблаговременно "выправить" такой билетик для своего благоприятеля. -- Что-то нам сегодня Павел Васильевич скажут?..-- говорил Пружинкин, степенно раздеваясь в передней.-- Уж словечко выговорят, ровно гвоздь заколотят... -- Всех под голик загнал...-- самодовольно отвечал Михеич, принимая платье. Осеннее пальто Пружинкина попадало на деревянную вешалку, под ним устанавливались в порядке глубокие калоши, а зонт прятался в рукав пальто вместе с гарусным синим шарфом. Все это было, конечно, пустяки, но на Пружинкина они производили каждый раз самое хорошее впечатление, и он проходил в залу с улыбающимся довольным лицом, приглаживая одной ладонью свои седые волосы, другой -- застегивая длиннополый суконный сюртук. Окладистая седая борода придавала ему необыкновенно степенный вид, а небольшие серые глаза смотрели умненько и, вместе с тем, добродушно. Издали его можно было принять за церковного старосту. Усевшись во втором ряду стульев, у окошечка, Пружинкин замирал на своем месте до конца заседания, подавленный массой совершенно новых для него впечатлений. Места для публики отделялись от залы собрания массивной деревянной решеткой; около стен полукругом шли сиденья гласных, а в глубине стоял большой стол, покрытый зеленым сукном. Пахло непросохшей еще краской, олифой и свежим деревом. Гласные торжественно занимали свои места, председатель из "акцизных генералов" звонил, секретарь начинал читать доклад: все это было так ново и так умиляло мещанское сердце Пружинкина. -- Нет, уж теперь шабаш... Конец темноте!..-- шептал он, охваченный неиспытанными еще чувствами.-- Нет, не старые времена... кончено!.. Постой, брат... Широкое и благообразное лицо Пружинкина даже краснело от волнения, и он начинал поправлять туго намотанную на шее шелковую косынку, которая его душила, как удавка. Кроме торжественной обстановки, его занимали больше всего гласные: не угодно ли? -- самые простые мужики и мещане, а сидят рядом с чиновниками и дворянами. И каждый свой собственный голос может подать: не хочу, и всему делу конец. Много было гласных от города, а остальные набрались со всего уезда. Да, он был счастлив, этот мещанин Пружинкин, захваченный общей волной: ведь вот тут, сейчас за решеткой, начиналось уже то хорошее, новое, к которому он прилепился всем своим мещанским сердцем. Все дела откроются перед публикой, и все пойдет "начистоту", а не по чиновничьим ямам и берлогам. Героем дня являлся Павел Васильевич Сажин, простой гласный, успевший в каких-нибудь две недели завоевать общее внимание, так что публика встречала его появление одобрительным шопотом. Это был худой, высокий господин с длинным безжизненным лицом и вялыми движениями. В заседания он являлся в каком-то гороховом пиджаке и пестром галстуке; держал себя очень рассеянно и со стороны мог показаться просто чудаком. Но зато говорил Сажин замечательно хорошо: просто, находчиво, остроумно, с тем захватывающим огоньком, который действовал на его слушателей неотразимо. В зале наступала каждый раз мертвая тишина, когда Сажин поднимался со своего места. Падкая до всякой новинки провинциальная публика валила валом в собрание, чтобы только послушать Сажина, и смотрела на него, как на редкого зверя. Во всяком случае, тут было много пустого любопытства, но Пружинкин просто влюбился в Сажина,-- мы не находим другого выражения для того, что переживал Пружинкин. Сажин говорил именно то, о чем давно думал добродушный обыватель, и как говорил? Просто, ясно, убедительно. Нельзя больше жить по-старому, нужно все переменить, и Пружинкину казалось, что это он сам высказывает в собрании свои задушевные мысли. Положим, что его никто не призывал, не просил, не выбирал, но, тем не менее он чувствовал, что теперь и у него будет свое дело. -- Расчудесно, Павел Васильевич...-- одобрительно шептал Пружинкин, раскачивая головою в такт сажинской речи.-- Так их всех и нужно, Павел Васильевич... Пусть восчувствуют!.. Увлекшись, Пружинкин вытягивал шею, шевелил губами и смущенно улыбался, когда Сажин смотрел в его сторону. Собственно говоря, речь шла о самых прозаических предметах: устройство вентиляции в земской больнице, поправка тракта, разъездные деньги становым приставам, раскладка повинностей, фельдшерские пункты и т. д. Но для Пружинкина из-за этих пустяков вырастало то