Он почесал их, сначала одну, потом, нехотя, вторую, там, где под самыми люльками, пониже пока еще холодных стволов, натягивалась при каждом вдохе серая, покрытая редким бурым волосом кожа. Видно было, что кожа эта за два месяца обвисла, и Гороновский опять поклялся себе, что найдет им какое-то дополнительное пропитание, кроме жалкой ежедневной порции жмыха, которую выдавали по «козьей» норме и которую стыдно было предлагать боевому орудию. Маленькая зенитка, «лендерка», тяжело и нетерпеливо переминалась с одной слоновой ноги на другую, слепо шаря стволом по серому и пустому небу: она была старушка, повидавшая еще ту войну, и хорошая девочка, хоть и очень нервная, и он почесал ей шею еще раз. Вторая, большая, многоногая и малоподвижная, была молодой и трусливой, стояла, опустив нос, и он знал, что ей неможется от страха; немоглось от страха и ему – всегда, ежесекундно, – и поэтому он ее ненавидел. Стоило небу зажужжать и завизжать, как ее железные части начинали издавать мелкий дребезг, и сам он от страха – своего и еще одного, дополнительного страха, что сейчас она просто выйдет у него из повиновения, возьмет да и не станет стрелять, бросится, безглазая, спотыкаясь и падая, по аллеям больничного сада, заставит его бежать следом, и это будет смешно и отвратительно, и будут смотреть из окон, и… Так вот, от этих двух страхов он начинал орать на нее, орать вовсю и всяко, пока она не сдавалась, не поднимала, подвывая от ужаса, тяжелый нос, не позволяла Минбаху, его лейтенанту, никуда не годному полевому хирургу, и умной пациентке Речиковой подойти к ней и начать уже ласкою и поглаживаниями заряжать, направлять, делать дело. Чудовищное жужжание «хуммелей» было невыносимым, он не сомневался, что ужас в нем испытывает самый что ни на есть базовый примат, ему несколько раз снилось, что сбитая самолетница втыкается страшным ядовитым жалом прямо ему в живот, и он был уверен, что большая зенитка страдает той же инсектофобией, что и он, и обходился с ней, как с собой, и в другой действенный подход не верил.
Зажужжало и завизжало, и у него скрутило живот. Маленькая затопотала и стала слепо тыкаться носом в небо – искать, большая шарахнулась и села в адскую черную грязь, подогнув под себя длинный лысый хвост. Минбах и Речикова бросились к маленькой, Речикова начала повторять свою страшную вечную присказку про волчонка-сучонка, который придет, найдет, заревет и порвет, вот придет, найдет, заревет и порвет, вот придет, найдет, заревет и порвет, пожилой санврач Гольц, пошедший добровольцем и очень хорошо себя в эвакопоезде показавший в качестве диагноста, и еще двое контуженных с мутизмом топтались у Гороновского за спиной. Он подскочил к большой и ударил ее сапогом изо всей силы пониже маховика, и тут же отбил себе ногу обо что-то железное, и скрутился, и заорал на нее страшными военными словами, и в очередной раз спросил себя, понимает ли она, понимают ли они эти расстрельные слова. Кажется, она понимала: тяжело поднялась, оскальзываясь на тоненьких расползающихся ногах, медленно, с чавканьем, приоткрыла снарядный паз. «Не стойте, уроды!» – заорал он, и Гольц рванулся вперед, и тут рядом ударило, и страшно загорелись липы. Кто-то визжал на крыше, где девчонки бились с «зажигалками», и он подумал со злостью: «Не визжите – я же не визжу», – и немедленно понял, что тонко, по-бабьи, визжит. Тогда он сорвал с Гольца дурацкую, тоже бабью, шапку и сунул ее себе в рот.
Вечернюю свою кашу он разделил пополам и понес в сад, сам ел и маленькой дал, а большой не дал ничего.
6. 16 октября
– Не отдам! – сказала она пионерским голоском и почему-то сжала халат на груди, как будто он собирался немедленно волосатыми своими лапищами полезть ей за пазуху.
– Вы его что, еще и у сердца держите? – сочувственно спросил Борухов.
Она спохватилась, отпустила халат и невольно бросила взгляд в сторону стола. Борухов тут же кинулся к столу, стал дергать ящики, она навалилась ему на спину, но это было пустое, первые два ящика поддались, а нижний, к счастью, был заперт, он дергал и дергал все сильнее, и вдруг с артиллерийским треском старый замок предательски выскочил из паза, полетело на пол что-то тяжеленное, деревянное, следом мягко легли бумаги, и уже потом выскочила, дребезжа, железная коробка из-под монпансье «Росглавкондитер». Она схватила коробку и прижала к животу, но Борухов на коробку не смотрел, а смотрел на полированную, с отколовшейся и торчащей длинной щепкой и широкой кожаной полосой кобуру маузера, который Райсс, несмотря на все обещания, так и не похоронила вместе с отцом. Потом повернулся к главврачу и опять сказал, очень ласково, как своей малолетней пациентке:
– Отдайте, милая. Надо сжечь.
– Не отдам, – сказала она.