«С удовольствием».
«Гельмут, можешь убрать его».
«В камеру?»
«Нет, ТУДА».
«Слушаюсь».
Теплой звездной ночью из ворот здания на набережной выезжает фургон; у казарм к нему присоединяется крытый грузовик с солдатами. Спустя полтора часа они сворачивают с мюнсской дороги в лес. Останавливаются у рва. Рядом — груда вырытой земли, урчит бульдозер, освещая место фарами.
Кого волоком, кого как — людей из фургона худо-бедно размещают вдоль рва. Выстраиваются автоматчики.
Кто-то из стоящих на краю ямы молится: «Шма Йис-раэль, Адонай Элогэйну, Адонай Эхад…» Другие — «Miserere mei Deus…»
«Готовься».
«Целься».
«Огонь!»
В офицерском борделе на Рестегаль — музыка, бодрые голоса мужчин, чарующий женский смех. Обстановка самая непринужденная. Фронтовички горланят: «Ах, мой милый Августин», толстый гауптман играет на губной гармонике; другие, отбивая ритм вилками и кулаками, гнут свое — про храбрых солдат и офицеров. Расположившись поукромней, а то и в общем веселом кругу, кавалеры щупают на все согласных дам. «Это чудесная страна! — грохнув бокалом о паркет, говорит майор инженерных войск, оставивший в России ногу и еще кое-что. — Пусть девочки танцуют на столе!» «Я нравлюсь тебе?» — коверкая чуждый язык, воркует блондинка на ухо оберштурмфюреру. «Ты…» — улыбается он и вдруг выкатывает глаза, судорога сводят его тело, он падает, рвет на себе воротник, и изо рта его вместо крика выплескивается кровь. Блондинка обмирает, потом визжит: «Ах, платье! на последние деньги куплено!», вокруг него сгрудились соратники, шум, галдеж, а он корчится на полу, харкая кровью; его удерживают, расстегивают китель и видят на груди две… три… пять пулевых ран, откуда с пеной и свистом брызжет алая кровь. Хватают блондинку: «Тварь! это твоя работа! Обыскать ее!» — «Нет, нет — верещит блондинка. — Я ничего…» «А китель-то цел!» — изумляется кто-то.
«Смотрите, — говорит розовощекий пехотинец. — Боже милостивый, что это с ним?!.»
Еще живой офицер на глазах зеленеет; по груди, словно щупальца, расползаются извилистые бурые полосы, лицо безобразно вздувается, из разбухших губ стекает грязная зловонная жижа, кожа покрывается пузырями, лопается, обнажая гниющее мясо, тело мякнет и распадается с отвратительным хлюпаньем.
Столкнув в ров тех, кто удержался на краю, солдаты разряжают вниз магазины, будто мочатся в яму; махают бульдозеристу — давай!
Пустой фургон и грузовик уезжают. Человек на бульдозере не спешит, он слушает лес. Жаль, всех соловьев распугали…
«Надо вернуться пораньше в часть и выспаться», — вздыхает человек и берется за рычаги. Лучи фар прыгают по деревьям, нож с натугой поддевает верх земляной груды и толкает ко рву.
Бульдозерист насвистывает «Лили Марлен»:
Из тихого пространства,
Из земли
Поднимет меня, как из сна,
Твой влюбленный рот.
Когда кружатся поздние туманы,
Я буду стоять у фонаря,
Как когда-то, Лили Марлен.
Кончатся снаряды, кончится война,
Возле ограды, в сумерках, одна,
Будешь ты стоять у этих стен.
Во мгле стоять,
Стоять и ждать,
Моя Лили Марлен.
«Вроде мелькнуло что-то?»
«Собаки, — плюет бульдозерист, — вот ненасытные…»
Он с оружием, но по распорядку не участвует в акции и, что ни говори, должен отчитываться за боеприпасы. «Как израсходованы?» — спросят его. И что отвечать: «По собакам стрелял?»
Бульдозер, рыча, примеривается сгрести еще порцию, когда человека вдруг берут за ворот, рывком вынимают из кабины, бьют в лицо, швыряют на рыхлую кучу.
В свете фар стоит кто-то — не человек, а громадина, черный силуэт — и с его МП-40 в руках.
«Не стреляйте, — капая кровью из носа, бульдозерист ползет к ногам стоящего. — Я не виноват. Мне приказали!»
«Дерьмо», — отвечает стоящий.
Накрепко пришитый короткой очередью, бульдозерист лежит у могилы, которую он хотел скрыть от глаз людей.
Заглушив мотор, гигант склоняется надо рвом. Он никого не может спасти. Двадцать семь человек! он — двадцать восьмой.
Он уходит; горящий бульдозер освещает поляну и всех, кто там остался.
Спустя месяц, под вечер, после тщательной проверки, в прихожей одной из запасных конспиративных квартир в Гольцене.
«Герц, ты?..»
«Здравствуй, Стина».
«Ты же…»
«Мне так и стоять на пороге? или пустишь?»
«Ты! ты!»
Девушка в прямом смысле слова виснет на рослом парне, он подхватывает ее на руки и кружит по тесной комнате.
«Мой, живой, милый».
Она целует его, жмется мокрой щекой, зарывается лицом в знакомо пахнущие рыжие кудри; он тонет в вихре ее волос и смеется.
Потом он рассказывает, как было дело, — счастливый случай, упал в ров раньше, чем поймал пулю; тела закрыли его, когда стали добивать. Выждал, выбрался, спрятался в лесу. И так далее.
Она накладывает ему добавки: «Ешь, ешь. Ты у меня заново родился, Герц».
«Меня теперь нет — расстрелян и зарыт. Дело мое в архиве, если не в мусорной корзине. С формальной точки зрения я покойник».
«И куда теперь?»
«В горы».
«Нет, сегодня ты мой».
Они много говорят в эту радостную ночь. Стина засыпает под утро; Герц, обняв ее одной рукой, ждет, пока согревающее грудь дыхание девушки станет ровным, затем осторожно вытаскивает из пачки сигарету и закуривает.
В синеющем небе — молодая луна.