В отличие от других авангардистских групп, имажинисты до сих пор остаются одним из самых загадочных явлений русского модернизма. Возможно, потому, что исследователи имажинизма никак не могут определиться с вопросом, в чем, собственно, состоит специфика этого движения: в поэтическом творчестве, в декларациях и теоретических рассуждениях или же в их театрализации жизни, т. е. прежде всего в эпатирующем бытовом поведении. Все перечисленные аспекты тесно переплетены в истории имажинизма, вместе с тем между ними нет очевидной связи, что усложняет понимание своеобразия этой группы. В настоящей главе нас интересует понятие дендизма применительно к имажинизму, и, анализируя его, мы принимаем во внимание все названные стороны деятельности представителей этого направления. Хотя имажинистский запоздалый дендизм, бесспорно, несет на себе отпечаток оригинального дендизма Дж. Брэммеля и таких его продолжателей, как, например, Ш. Бодлер или О. Уайльд, сами эти исторические явления и их восприятие современниками не могут быть названы тождественными.[18] Сразу же подчеркнем, что дендистского минимализма в имажинизме нет. Напротив, ему присущ максимализм. Никакой изысканной, изящной скромности, холодной харизмы или «заметной незаметности» в литературном и бытовом поведении имажинистов мы тоже не обнаруживаем. Денди — только одна из масок имажинизма, который отнюдь не исчерпывается дендистским метаописанием. Сами имажинисты прекрасно это осознают, когда предлагают в своих стихах целую галерею особых лирических героев, которые носят разнообразные маски — с одной стороны, и городского тщеславного автостилиста, скрывающего свое настоящее лицо хулигана, паяца, гаера, жонглера или черкеса — с другой. Именно на этот «бытовой театр» намекает Борис Глубоковский в статье «Маски имажинизма» (1924), где, в частности, раскрывает маски участников группы: Мариенгоф — революционный денди, Шершеневич — оратор-жонглер, Ивнев — нежный романтик, Грузинов — «статический лукавый».[19]
На стене имажинистского кафе «Стойло Пегаса» висела цитата из есенинского «Хулигана» (1919): «Плюйся, ветер, охапками листьев, / Я такой же, как ты, хулиган! <…> Не сотрет меня кличка «поэт». / Я и в песнях, как ты, хулиган».[20] Образ хулигана у Есенина, скорее всего, восходит к маске шершеневического «гаера».[21] Маску двуликого эстета, дендистского паяца, клоуна надевал на себя и интересовавшийся народным театром, поклонник Блока и знаменитого денди Бердслея[22] и сын актеров-любителей Мариенгоф. В его сборнике «Витрина сердца» (1918) уже присутствует образ арлекина: «Тело свесили с крыш / В багряной машкере арлекина, / Сердце расклеили на столбах / Кусками афиш. / И душу, с ценою в рублях, / Выставили в витринах».[23] Впоследствии эти стихи, вполне вероятно, послужили источником для названия и марки издательства петроградских имажинистов «Распятый арлекин». «Генеральный секретарь» группы Григорий Шмерельсон сотрудничал с Мариенгофом и Шершеневичем и выпустил вместе с последним совместный сборник «ШиШ».[24] В другом стихотворении 1918 года Мариенгоф усвоил образ блоковского «паяца» для рекламы революционных поэтов: «Мы! мы! мы всюду / У самой рампы, на авансцене, / Не тихие лирики, / А пламенные паяцы».[25] Ключевое для самоопределения имажиниста Мариенгофа противопоставление тихого лирика и «хохочущего кровью» революционного, пламенного паяца встречается затем в поэме «Магдалина» (1920): «Поэт, Магдалина, с паяцем / двоюродные братья».[26] Лирический герой Шершеневича, в свою очередь, жонглирует с сердцами любовниц: «Нет, уж лучше перед вами шариком сердца наивно / Будет молиться влюбленный фигляр», а Кусиков одевается черкесом в поэме «Искандар Намэ»: «Обо мне говорят, что сволочь, / Что я хитрый и злой черкес, / Что кротость орлиная и волчья / В подшибленном лице моем и в профиле резком».[27]