Имажинистский дендизм родился в годы революции и был ее полноправным детищем. Поэтому они культивировали принципиально новый, «троцкистский» дендизм. Они были денди времен военного коммунизма, разрухи и Гражданской войны. С самого начала внутри группы существовало жесткое распределение ролей. Так, теоретиком имажинистской индивидуалистически-анархистской и имморалистской неидейности был прежде всего Шершеневич, из-под пера которого в основном и вышла первая «Декларация…» 1919 года. Неслучайно здесь без труда обнаруживаются многие высказывания, известные по его работам доимажинистского периода. Наибольшую активность в цинической образно-поэтической акробатике — особенно в том, что касается попыток совместить несовместимое в метафорах, — проявил «единственный денди республики» Мариенгоф. По свидетельству последнего, эта характеристика восходит к надписи на «фотокарточках», подаренных ему Мейерхольдом. До сих пор она остается наиболее распространенным, и, пожалуй, самым точным, эпитетом применительно к Мариенгофу. Друг поэта, актер В.И. Качалов называл его «всероссийский денди».[64]
Теоретические основы имажинистского дендизма следует искать прежде всего в творчестве Шершеневича и Мариенгофа. Однако, если быть последовательными, надо говорить о трех разных имажинизмах,[65] поскольку индивидуализм участников этого движения отражается и в плоскости персональной трактовки его целей. Так, наиболее известный из поэтов группы Сергей Есенин не придерживался ни одной из имажинистских «догм», настаивая исключительно на своих собственных. Как и положено имажинисту, он был экспериментатором. Однако к его поэзии это относится лишь отчасти. Напротив, в жизни, в дендистском быту, Есенин предстает настоящим имажинистом.[66] По мнению Сергея Городецкого, имажинистский быт был нужен ему гораздо «больше, чем желтая кофта молодому Маяковскому», так как означал для Есенина выход из заданной роли «деревенского поэта», «из мужичка, из поддевки с гармошкой», т. е. превращался в личную революцию и новую свободу: «Здесь была своеобразная уайльдовщина. Этим своим цилиндром, своим озорством, своей ненавистью к деревенским кудрям Есенин поднимал себя над Клюевым и над всеми остальными поэтами деревни».[67]
Для Есенина искусство неотделимо от быта. По свидетельству Мариенгофа, он «не умел писать и не писал без жизненной подкладки»[68] и потому критиковал их с Шершеневичем за проповедь искусства ради искусства, вне быта. В своей программной статье «Быт и искусство» (1920) Есенин ссылается на описание скифов Геродотом и проводит аналогию с музыкой,[69] а затем обращается к проблематике слова: «…нет слова беспредметного и бестелесного, и оно так же неотъемлемо от бытия, как и все многорукое и многоглазое хозяйство искусства. <…> Оно попутчик быта».[70] Для него имажинистский быт неотделим от имажинистской поэзии. Классификация образов нуждается в классификации одежды и типов поведения. Что касается имажинистского дендизма в быту, главными фигурами здесь оказываются, безусловно, Есенин и Мариенгоф. Этот быт наиболее ярко и детально описывает Мариенгоф в первой части своей автобиографической «Бессмертной трилогии», озаглавленной «Роман без вранья», и возвращается к этой теме во второй части «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги»: «Когда-то, как я упоминал, мы жили с Есениным вместе и писали за одним столом. Паровое отопление тогда не работало. Мы спали под одним одеялом, чтобы согреться. Года четыре кряду нас никогда не видели порознь. У нас были одни деньги: его — мои, мои — его. Проще говоря, и те и другие — наши. Стихи мы выпускали под одной обложкой и посвящали их друг другу».[71] Взгляд на совместную жизнь пары Мариенгоф—Есенин в «Романе без вранья», естественно, «мариенгофоцентричен», хотя подобная субъективность предписывается уже самим жанром автобиографического повествования.[72] Стоит, однако, отметить, что, по словам Городецкого, Мариенгоф действительно был учителем Есенина по части дендизма: «Когда я, не понимая его дружбы с Мариенгофом, спросил его о причине ее, он ответил: „Как ты не понимаешь, что мне нужна тень“. Но на самом деле он был тенью денди Мариенгофа, он копировал его и очень легко усвоил еще до европейской поездки всю несложную премудрость внешнего дендизма».[73]