В первый же вечер она называла имена, которые он привык считать загробными, исчезнувшими: Бердяев меня учил, Бунин мне сказал… Все они где–то были и, оказывается, хотели сюда — как, собственно, и положено теням. Почему же она, такая живая, прилетела к нам из этого теневого мира, словно девочка из его отрочества умерла от скарлатины, чего не было, и вернулась непонятно откуда? Они увиделись именно как потерянные брат с сестрой, и оттого, что они давным–давно были разлучены, не было этого братско–сестринского общего детства, только мешающего. В детстве, Боря помнил, на соседней улице жили брат с сестрой, оба красавцы, по которым вздыхал, кажется, весь город, — близнецы с неуловимым сходством, но очень разные; и он недоумевал — как сами–то они могут жить под одной крышей и ничего такого друг к другу не испытывать? Мешало безгрешное, общее, вонючее детство: соседство на горшках А Аля, хоть и была словно потерявшейся младшей сестрой, но с ней ничего ему не мешало, и когда он при первом прощании ограничился поцелуем в щеку, она посмотрела на него с изумлением, почти с обидой, — и тогда уж он дал себе волю, и прощались они на Даниловской набережной полчаса; и он знал — и она знала, — что в комнату, выделенную ей в большой коммунальной квартире, он может подняться, и Аля не возразит, но в первый день отчего–то было нельзя. Зато уже на второй их вечер, после трехчасового шатания по Парку культуры, где Боря с хозяйской радостью показывал ей все, само собой стало ясно, что он заночует; глупо преступно, оскорбительно было бы не заночевать.
И тут шок: как?! Парижская штучка, окруженная там, насколько он знал, всеобщей любовью] и поклонением, душа молодежного кружка, где все мечтали о России, корреспондентка двух газет, которую французы то и дело звали замуж, — наконец, ослепительная красавица двадцати двух лет, подрабатывавшая даже и киносъемками, — и вдруг берегла себя именно для него? Это не вмещалось в ум и требовало разъяснений. Неужели действительно лежала в хрустальном гробу или прожила пятнадцать лет в пространстве теней, где телесные] контакты не приняты? Кому сказать — не поверят, но сказать было некому. Неизбежные в таких случаях неловкости она преодолела с умом и тактом, терпением и жертвенностью, каких он отроду не видел, и все получилось гармонично и празднично, — но как, как было это себе объяснить?
Ну понятно они, Борино поколение, их двадцатые годы, когда главной задачей было познание мира и частным случаем этого познания ранний секс без любви; чувства были сильные, довольно звериные, но ничего и близко похожего на то братство, которое возникало иногда после двадцати, на то чувство общей уязвимости, телесности, бренности, которое приходило на секунду и сменялось потом новым отстранением, иногда почти брезгливым. Здесь же с самого начала было то, чего он не испытывал никогда и всегда тосковал по этому небывалому слиянию. Парижская школа любви заключалась отнюдь не в искусности (искусности он навидался), дело было в полном врожденном понимании, абсолютном проникновении, угадывании желаний за секунду до того, как они осознаются. Это было словно под музыку. Самым сильным и неожиданным чувством было постоянное удивление перед ее чистотой; и прелестней, и мучительней всего была именно эта чистота, которой она достигала большего, чем другие опытностью. Опытность не равна чуткости, в ней слишком видны повторяемые приемы, и то, что нравится одному, не обязательно подойдет другому. Аля обладала иным опытом, которого он не понимал, — опытом души, мгновенно узнающей все по первым приметам. И потому она, не знавшая мужчины в свои почти двадцать три года, не допускала ни единой неловкости, ни малейшей грубости, словно с самого начала все знала о нем — и все–таки с каждой ночью узнавала больше.
И постепенно он стал смотреть на себя любящими глазами. Он научился многое себе прощать. Перед Муреттой он тянулся, притворялся, старался соответствовать чуждому, в сущности, образу — этакий легкий, подвижный, бессердечный. А с Алей он был тот же, что с матерью, и этого, как оказалось, ему так не хватало. И Аля никогда не обсуждала с ним Муретту, никакого брака будто и не было — она просто приняла его в свою комнату, в свою жизнь сразу и целиком, и, если ему иногда случалось ночевать дома, — мало ли, срочная работа или необходимость хоть как–то поддержать видимость семьи — не было ни скандалов, ни расспросов. «Я завтра…» — «Конечно». И ни на секунду не мог он ее заподозрить в желании отомстить, да хоть бы, чем черт не шутит, просто расширить горизонты — нельзя же заменить собой весь свет. Он бы страшно обиделся, но понял. Однако эта мысль была совсем уж абстрактной, из разряда циничнейших предположений на все случаи жизни.