— Ну? — сказал Щербатов, взявшись за дверцу машины и оглядывая Тройникова. — Понял, что эта бомбёжка означала? — Он кивнул на небо, где пока далеко ещё слышен был звук новой волны летевших сюда бомбардировщиков. — Зарывайся в землю. Теперь уж недолго ждать. Один полк и часть артиллерии отведи в резерв. Сейчас возьми, потом взять будет негде. Щербатов сел на переднее сиденье, захлопнул дверцу. Шофёр, искоса сквозь стекло поглядывая на небо, развернул машину, дал полный газ. Две «эмки» от одного места помчались в разные стороны, оставив над дорогой, притихшей под надвигающимся на неё гулом, два медленно тающих пыльных хвоста.
ГЛАВА XII
К ночи по всему горизонту, зажжённые немецкими бомбами, горели деревни и хутора. Бойцы, все в копоти и саже, в прожжённых гимнастёрках, сновали из двора во двор, тушили пожары, но опять налетали самолёты и сверху, как в огромные костры, кидали бомбы в горящие деревни. И тут среди всеобщего разрушения, огня и гибели прошёл слух, сразу подхваченный, что немцам подают сигналы с земля. И повсюду стала ловить предателей и переодетых шпионов. В одной из деревень поймали учителя. Был он не местный, за три года до войны переехал сюда с семьёй, поселился на краю деревни, и кто-то — потом уже нельзя было установить кто — сам лично видел, как он во время налёта светил немецким самолётам, указывая, куда кидать бомбы. К нему ворвались ночью, полосуя лучами фонариков темноту дома, в первый момент показавшуюся нежилой. Зажгли свет, увидела его, бледного, как преступника, и сразу все поняли. Учителя схватили. Жена, беременная, простоволосая, кинулась отнимать его, хватала бойцов за руки, за гимнастёрки, ползла за ними по полу и кричала, кричала, перепуганные дети подняли плач. Только в этот момент здесь можно было ещё усомниться, поколебаться как-то. Но чтобы кончить скорей, не слышать её сверлящий крик, учителя волокли к дверям, толкаясь, мешая друг другу в тесноте, отрывали от себя руки жены, кидая ей вначале, как надежду: «Там разберутся…», а потом уже молча, упорно, ожесточаясь от борьбы, от крика и плача. И если им, чужим людям, тяжело было делать своё дело в присутствии детей и они спешили, то ему сознавать, что дети видят, как отца схватили и силой волокут куда-то, было нестерпимо. И не думая в этот момент о себе, ради детей, чтоб их защитить от страха, он вырывался, хватаясь за двери и косяки, и слабые усилия его только злили тех, кто его тащил.
— Товарищи, товарищи!.. Дети смотрят!.. Зачем хватать?.. Я сам, пожалуйста… Не надо толкать меня!.. И, схватившись рукой за дверь, не давая оторвать себя, он кричал, выворачивая шею — Маша! Ты детей пугаешь! Не надо кричать! Его оторвали от двери и подняли, но он успел ногой зацепиться за косяк и держался с силой, неожиданной в его слабом теле, одновременно и лицом и голосом стараясь показать, что ничего страшного не происходит, что все хорошо и прилично:
— Маша, успокой детей! Видишь, товарищи разберутся… И пытался улыбнуться испуганным лицом, как бы прося подтвердить, что они разберутся и ничего страшного не случится с ним. Но разбираться можно было здесь, в доме, а когда его вытолкали на улицу, на красный свет пожара и люди с ожесточёнными лицами увидели его на крыльце, пойманного и рвущегося из рук, другие законы вступили в свои права. Толкая в спину, его повели серединой улицы среди огня и треска горящего дерева. Мимо бежали жители, ведя за руку детей, таща на верёвках коров, — крики, детский плач, мычание животных, треск и взрывы горящих брёвен, жар, пышущий в лица, запах горящего мяса — во всем этом стоне, вопле общего бедствия потонула одна судьба, один голос, взывавший к справедливости. Из черноты ночи в свет огня выскакивали навстречу бойцы:
— Поймали?
— А-а, сволочь!..