Стирание прошлого жизненного опыта пережитым стрессом
С началом учебы я стал в динамике - при общении с людьми осознавать ту ситуацию моей души, в которую я попал. Я никому не мог объяснить, что со мной произошло. Понятно, я мог словами сказать о случившемся стрессе, даже о том, что я сошел с ума. Иногда я говорил и это. Но слова не отражали того состояния моей души, в котором она находилась или отражали, пока я еще их не сказал. Но едва я их говорил, как они начинали выглядеть совсем по иному, а не так, какими были они в моей душе, постоянно отражающими ее состояние. Слово "стресс" вдруг становилось таким нежным и чистым, что я начинал чувствовать, что я не выразил человеку того, что хотел. Одновременно я начинал чувствовать, что просто не смогу человеку выразить состояние своей души из-за одномерности всех возможных слов. Что для этого, этому человеку надо на время отождествиться со мной в душе в подлиннике, а не воспринимать умом мои слова, придавая им собственное звучание. С другой стороны сказать, что я полный дурак я тоже не мог. Само мое осознание происшедшего уже как-то утверждало меня в своих глазах. Да и прежнее переживание диалектического мышления где-то в глубине меня оставляло веру, что этот сход временный. Я не мог просто думать, размышлять, разве что с большим усилием внимания, не мог с легкостью вытаскивать из памяти необходимую мне информацию, но сама направленность моего хода мысли говорила мне, что я не дурак, что я просто не могу из-за навалившейся на голову тяжести спокойно мыслить. Хотя тяжесть иногда была такой, что и это я мог осознавать лишь подсознательно- по сути не сознавая этого. Просто сам становился этой тяжестью, излучая, казалось, ее. Проблема общения с людьми стала на первый план. Душа рвалась излить хоть кому-то свою боль. Приходили письма от армейских друзей. Но я не мог им ответить. Давящая тяжесть отключила все мои прежние интересы к жизни. Единственной тягой осталась тяга к знаниям будущей одновременно противовесом развивавшемуся комплексу неполноценности и единственным путем из той ситуации в которой я оказался. Написать друзьям о том, что я сошел с ума я, понятно, не мог. Мягче это выразить я тоже боялся, так как в слова я вкладывал переживаемое. Я боялся написать о своей неполноценности. Написать отписку не позволяла совесть. Я разрывался между угрызениями совести и тягой души ответить им. Написать просто о чем-либо я не мог так как в любое делаемое дело вкладываешь себя всего- часть же меня была больной. Я чувствовал и боялся, что это мое действительное состояние будет, понято моими друзьями, или я задену их какой-нибудь интонацией письма, если начну это от них скрывать. Задену не фактом скрытия, а какой-нибудь интонацией, которые я не осознаю. Через год мои терзания по поводу моего вынужденного молчания утихли.
Колхоз проходил за Зеей в пяти километрах от бывшей паромной переправы. Бросили нас на картошку. После первого курса Гарик перевелся на заочное отделение, и из армейцев со мной был Эдик Ерофеенков- теперь тоже второкурсник нашего факультета, только учился он на отделении биологии-химии. Мы были с ним знакомы с подготовительного отделения. Была осень, жухла трава, ночами сгущались заморозки. Студенты в кирпичных бараках начали мерзнуть. Было решено запустить обогревательные системы. Кого же назначать кочегарами, как не дедов советской армии. Это выпадение из общего режима нас очень устраивало. Вечерами к нам в кочегарку приходили лица противоположного пола, и я собравшимся пел, играя на гитаре, песни. С собой, как обычно, я взял книгу. Ее чтение вместе с тренировками было для моей души противовесом занятиям, которыми увлекалась молодежь:любви и кучкованиям с поисками выпивок и конопли. Книга была "Олень-цветок" М.М.Пришвина. Одно,написанное в ней, меня потрясло и загрузило. Загрузило положительно. Михаил Михайлович писал, что уйдя от людей, он открыл для себя единственную ценность в жизни связь между людьми. Прежде о Михаиле Михайловиче я читал, что за несколько страниц его дневниковых записей, иной бы отдал несколько лет собственной жизни. С детства я им жил как и Арсеньевым, Бианки и Акимушкиным. Но больше всех-Федосеевым. Моим идеалом человека, к слову, был Улукиткан.
Эти слова Пришвина заставили меня задуматься. Я был недоволен группой и не хотел со многими общаться. Но если опыт Михаила Михайловича универсальный, как я должен был эту единственную в жизни ценность совместить со своими желаниями в отношениях с группой, с Павитриным. Ответа я не находил. Ноябрь принес мне новый сюрприз. Краснов начал опять поднимать голову. Он отвертелся от колхоза, откручивался от общественной работы, по прежнему ходил на лекции по желанию /что, впрочем, было его личным делом/ и в профилакторий, а также ездил сам и направлял своих друзей в санатории. Его голос опять начал громко раздаваться завершающим собрания группы. Я опять выступил на комсомольском собрании. Я требовал его снять. Юра Шепетов ушел в армию. "После он будет другим человеком, можно рассказать о нем".