Результатом такого озарения могут быть
Соблазняя героя, автора и читателя, черт, будучи все-таки немцем, решает центральное противоречие германского духа. Это – спор между настоящей, то есть архаической, культурой и пошлой современной цивилизацией, между героизмом обреченности и убогим купеческим идеалом, между смертью и жизнью, между подвигом и счастьем. О последнем исторический прототип Адриана Леверкюна Фридрих Ницше высказался за всех нас с излишней категоричностью: никто не хочет быть счастливым, если, конечно, он не англичанин.
Дописав роман и наказав героя, Манн так и не сумел опровергнуть своего черта. Вместо этого он показал, что в немецкой трагедии нет, в чем его хотели убедить товарищи по изгнанию, хороших и плохих немцев. Плохие немцы были теми же хорошими немцами, только более последовательными.
Говорят, что у Булгакова, когда он работал над “Мастером и Маргаритой”, лежали на столе две папки для выписок. На одной, распухшей от бумаг, стояло “Дьявол”, на другой, пустой, – “Бог”.
Неудивительно, что наш любимый черт стал национальным героем, несмотря на то, а возможно, как раз потому, что многие разглядели в нем Сталина.
“
У Булгакова традиционный мелкий бес – это
Воланд во всей этой потешной, почти карикатурной “трагедии мести” не принимает участия. Он – над схваткой, настоящий князь Зла без страха и упрека, который наблюдает за человеческим родом в ключевые моменты его развития. Первый раз – на заре христианской истории, когда распяли Иешуа. Второй – на завтраке с Кантом, когда в блестящий век Просвещения, казалось бы, окончательно победил разум. И третий – в Москве большевиков, обещавших осуществить примерно то же, что первый, с помощью того, что придумал второй.
С высоты своего надмирного, как выяснилось в самом конце, положения Воланд следит за человечеством, не вмешиваясь в его судьбу, видимо, считая нас неисправимыми и не нуждающимися в дьявольских соблазнах. Если он и заведует Злом, то оно носит схоластический характер и оправдывает свое существование неизбывным паритетом тьмы и света.
О последнем мы, по сути, ничего не знаем. Разве что – от противного: если есть начальник Зла, то и у Добра должен быть источник. Вдвоем они составляют гармоническое, пусть и манихейское целое. И это внушает хоть какую-то надежду. Ведь Бога неизвестно, где искать, а дьявола можно встретить на Патриарших прудах.
Мне приходилось печататься в таких странных изданиях, как газета “Советский цирк”. Но лишь однажды я попал в орган, который обращался сразу ко всему человечеству. Он назывался “Иностранец” и предназначался, как, помнится, гласил его девиз, “Для тех, кто уезжает, и тех, кто остается”.
– Все мы, – расшифровал я редакционное обращение, – для кого-то иностранцы, иногда и у себя дома.
Такой универсализм намекал на что-то космическое и интимное сразу. И гнездилось это диковинное обобщение в фигуре иностранца, которым я прожил всю жизнь с тех пор, как родители увезли меня из Рязани в Ригу, когда мне было пять.
Благодаря этому адресу я привык, выучив названия улиц, к двум алфавитам. Лишь многим позже мне объяснили, что в СССР, где все – от чукчей до татар – пользовались патриотической кириллицей, латиница была вторичным заграничным признаком. Первичным считались сами балтийцы, которые меньше многих походили на советских людей. Даже тогда, когда старались, у них получалось плохо, как, собственно, у всех иностранцев. Этим воспользовался Довлатов, описывая в “Компромиссе” самую западную версию советской власти.